Выбрать главу

Пользовался ли хоть кто‑нибудь её благосклонностью? Да. Некто Толя Скат из параллельного класса, разрядник по гимнастике. Он был пониже своей дамы, но такой мускулистый, такой подтянутый и опрятный, что вахлаками выглядели рядом с ним обожествляющие её однокашники.

Друг к дружке они не ревновали её — лишь к Толе Скату. Он был их общим врагом, и они, объединившись (я говорю «они», потому что сам я, понимая всю унизительную бесперспективность своего чувства, тщательно скрывал его), объявили войну удачливому сопернику. Их было много, а он — один, но, маленький и отважный, продолжал на глазах у всех провожать её до самого барака. Раз началась‑таки потасовка. Я думаю, разряднику пришлось бы худо, не ворвись в толпу окруживших его верзил другой недомерок — Славик–гармонист. Левой рукой расшвыривал взбеленившихся женихов, а правую держал в кармане. Неизвестно, что было у него там, скорей всего, ничего, «на бога брал», но хоть бы кто пикнуть посмел! Славика знали. «Падлы! — проговорил он тоном ветерана Петровской балки. — Семеро на одного?» Он любил «побоговать», и, честно говоря, мало кто поверил тогда в искренность его защитительного порыва. «Рыцарь, а?» — поглаживая Атласа, с улыбкой произнесла Лидия Викторовна. К Черчиллю обращалась — лысому толстяку в парусиновом костюме, который, сколько я помню его, все читал на лавочке, попыхивая трубкой, газету. И двух слов не произнёс за все время — я, во всяком случае, не слыхал.

И поныне сидит с газетой Черчилль в той же позе и… чуть было не написал: на той же скамейке, хотя теперь в квартире места более чем достаточно. Поначалу он было и устраивался там — у раскрытого окна на своём четвертом этаже, с заменившим трубку стаканом чая. Благодать! Никто не шмыгает под носом, никакая Лидия Викторовна не заговаривает об осточертевшем Славике, серебряный подстаканник под рукой, а обзор, обзор! Так что же не сидится вам у себя, товарищ Черчилль? Почему что ни день степенно сходите вниз и часами восседаете у подъезда? Почему вы, Круталиха и Петрова, снова завели нескончаемую свару? «Опять картошку жарят?» — высунувшись в окно и ни к кому вроде бы не обращаясь, спрашивает одна, а другая ответствует с нижнего этажа: «Да, жарят. А что? Нельзя разве?» — «/Аожно. Только зачем же на масле прогорклом? Развела вонь…» Это уже не просто оскорбление, а оскорбление публичное: вон сколько распахнутых окон, и все насторожились, все слышат. «Сама ты прогоркла!» — летит снизу. И пошло… «Перестаньте, наконец! — выйдя на балкон с Атласом в руках, урезонивает Лидия Викторовна. — Вы же не в бараке».

И правда! Все разом вспоминают, что барака нет, снесли, и живут они в благоустроенном доме, о котором столько грезили и на который столько возлагали надежд. Свершилось! И подстёгивают радость, и удивляются неблагодарно–короткой памяти своей, и, оглядываясь вокруг, твердят: квартира! Моя квартира! Это означает, что, выйдя из комнаты помешать кашу, не заденешь задом Салтычиху, которая в ведёрной кастрюле творит борщ, дабы потом хлебать его неделю, неусыпно следя за грушей. Не заденешь, поскольку кухня — с водой, сливом, тремя газовыми конфорками (тремя!) — в полном твоём распоряжении. Что хочешь, то и делай, хоть пляши!

Однако лестничная площадка — общая, и уж здесь‑то обязательно встретишь кого‑нибудь у мусоропровода. Как же не сказать человеку слово? Он — в ответ. И вот уже ведра стоят, беседа идёт и мало–помалу становится общей, вовлекая все новых соседей, выглянувших на шумок с каким‑нибудь маленьким — для приличия — свёрточком или засохшим цветком, который именно сейчас приспичило выкинуть в мусоропровод. Ни в одном доме не видел я столько судачащих на лестнице людей. Двери при этом открыты настежь, чтобы не прозевать закипевший чайник, и эти‑то распахнутые двери, эти снующие туда–сюда люди, эти громкоголосые переговоры через окна и балконы порождают у постороннего человека, каким в данную минуту являюсь я, полную иллюзию ушедшего в небытие барака. И знаете, как‑то веселей на душе становится. Это у меня, который никогда не жил там, а что же с тех взять, кто в бараке вырос?

Хромоножка обмолвилась раз, что Славик загремел в тюрьму с тоски по бараку. Прозвучало это эффектно, но даже если делать поправку на то, что у бывшей мечтательной девочки, превратившейся в хриплую толстуху, обнаружилась с некоторых пор чрезмерная склонность к парадоксам, трудно все же не увидеть в её словах крупицы истины.

Славик в моих глазах олицетворял тот дух веселья и беспечности, который манил меня в барак, когда в нем уже давно не было Вали Буртовской (мы в шестом классе учились, когда им дали квартиру). Наведывался я сюда тайно, ибо воспитывающая меня бабушка, как и многие в нашем дворе (большинство), считали барак рассадником зла. Она говорила: «Как ты себя ведёшь? Из барака, что ли?» А если я приносил двойку, то: «Ничего, ничего! Будешь всю жизнь в бараке жить!» — искренне полагая, что ничего ужасней такой судьбы быть не может.