Оксана засмеялась — коротким болезненным смехом.
— Я за этим же сюда. Тут часто курят вечерами. В доме ведь жены не позволяют, — прибавила она с язвительностью, на какую вряд ли решилась, будь здесь не Римма, а другая, благополучная, женщина. А так они — два сапога пара. Римме была приятна эта объединяющая их интонация.
— У меня есть дома, — проговорила она. — Я принесу. — И тотчас почувствовала, как трудно будет сделать это.
— Не надо, — сказала Оксана. — Достанем сейчас.
Из разноцветных окон на неё падал свет, лицо было бледным, а впадины глаз черными. Наверное, по ночам ей бывает страшно одной…
От ворот в глубь двора прошёл, косолапя, старик Акимов с арбузом в авоське.
— Эй! — окликнула Оксана.
Акимов остановился, и она неторопливо подошла к нему.
— Здравствуй, дядя Серёжа. Покурить дашь?
Секунду–другую Акимов всматривался в неё.
— Ты, что ли?
— Я, дядя Серёжа. Не узнал?
— Как не узнал! Тебя не узнаешь… — Он тяжело переложил авоську из одной руки в другую, в карман полез. — Вот. Только у меня простые.
— А нам не надо сложные. Ещё одну… Спички есть?
— У меня все есть. А там кто с тобой? — спросил он, понизив голос.
Оксана чиркнула и прикурила, загородив огонь ладонью.
— Спасибо. Ступай спать, дядя Серёжа. Любопытному в театре нос прищемили. Не слыхал?
Вернулась к скамейке, а старик Акимов, постояв, заковылял дальше.
— Папиросы… Будете?
Римма молча взяла, прикурила у нагнувшейся к ней, благоухающей духами Оксаны. Хорошо!
— Садитесь, — сказала она.
Оксана помедлила и осторожно опустилась на краешек скамьи.
Высоко в листве прошелестел ветер. Римма поёжилась. Из палисадников долетал запах отцветающего табака.
Ещё кто‑то шел от ворот. Римма машинально повернула голову. Наташа? Так рано? Одна? Вероятно, опять рассорилась со своим мальчиком.
— У вас прелестная дочь, — задумчиво сказала Оксана.
Нагнувшись, осторожно плюнула на окурок. Он зашипел и погас. Она поднялась.
— Спасибо вам.
— За что? — удивилась Римма.
На бледном Оксанином лице темнел старушечий какой‑то рот.
— Так, — произнесла она этим старушечьим ртом. — Просто спасибо, — И, повернувшись, пошла.
УЛЯ МАКСИМОВА, ЛЮБОВЬ МОЯ И НАДЕЖДА
Вот признание: я люблю Улю. Улю, Уленьку Максимову, Ульяну… Вижу её глаза, конечно же сначала глаза — большие, удивленно–радостные, в ранних морщинках, ничуть не досаждающих ей. Глаза, которые, сколько я помню её, никогда не дарили вам части своего внимания, а всегда все целиком; пусть ненадолго, но все. А что ненадолго, вина не её. Она готова была слушать вас, и смотреть на вас, и переживать за вас бесконечно, однако иные заботы и иные люди требовали её внимания, и как могла она отказать им! Отказать в чем‑либо она могла только себе. Самоотречение и самоограничение были присущи ей с детства (вижу, как счастливо любуется она маленькой девочкой, сунув ей, чтобы успокоить, свою куклу, а самой‑то лет восемь или девять, не больше, потому что мы, живя по соседству, учились ещё в разных школах: она — в женской, я — в мужской; любуется, а огромные глаза излучают радостный свет, который нисколечко не померк за эти годы). Самоотречение и самоограничение, да, но без малейшего налёта жертвенности. Это важно. Главное, определяющее качество, о котором нужно сказать сразу же и которое лично мне многое объясняет и в Уленьке, и в её непростых отношениях с Никитой (её мужем), и в истории, которую я намерен рассказать вам, — это неумение жалеть себя. Её не то что убеждение, а внутренняя установка, вряд ли осознанная, что по–настоящему страдать могут только другие, она же — нет.
Тут, наверное, следует спросить: а вообще‑то соединимы эти два чувства: жалость к себе и жалость к другим людям? Не исключает ли одно другое? Не знаю. В Уленьке Максимовой, во всяком случае, они не соседствовали.
Итак, первое, что я вижу, думая о ней, это глаза. Потом улыбка. Улыбка быстрая и широкая (открытая, называют её), без перехода из одной фазы в другую, без полутонов и подготовительной мимики. Раз! — и ослепительный ряд белых, ровных, прекрасных зубов. Рот у неё большой, но, может, это только кажется из‑за её худобы. Она высока и ширококостна, немного угловата, пожалуй — до сих пор! — и, наверное, поэтому все ещё сквозит в её облике что‑то подростковое. А ведь ей уже далеко за тридцать (она на два года младше меня), и её дочь Даша почти сравнялась с ней ростом. Ещё у неё есть сын Иван. Иван да Дарья.