Поднеся ко рту руку, я незаметно подул на мозоль, которую натёр, работая с парусами. Никита, как полагается, сидел на руле, и я, его единственный матрос (женщины не в счёт), едва поспевал выполнять отрывистые и властные команды. Не знаю, как для него, но для меня Дубанинская коса осталась‑таки мысом Бурь, а не мысом Доброй Надежды.
Кристина Хойновская — вот, казалось бы, идеал Никиты или на худой конец Женькина Инга, а его приворожила Уленька, и что с того, что никаких точек соприкосновения между ними вроде бы и не было. Дисциплинированно ходил с нею в театр, где блистал на подмостках её непутёвый братец (они с Никитой с самого начала невзлюбили друг друга), уважительно скучая на вещах, которыми Уленька восхищалась, и до упаду хохоча над незамысловатыми комедиями — хохоча так, что на него оглядывались, с доброй улыбкой впрочем, а бедная Уленька незаметно толкала его в бок.
Период ухаживания длился по нынешним временам невообразимо долго — четыре года, причём половину этого срока Никита провёл у черта на куличках. Будучи офицером, он имел возможность вырваться в Светополь, причём делал это, как правило, неожиданно. Раз всего лишь на сутки приехал (а добирался трое) — затем только, чтобы с подробностями рассказать Уленьке про железные бочки из‑под горючего, которыми усеяно побережье Ледовитого океана. С весёлым изумлением глядела она на его обросшее лицо (он так спешил к ней со своими бочками, что ни побриться, ни поесть не успел, только купил по дороге бублик и в паузах своего обстоятельного, как всегда, повествования жевал его, глотал с усилием — и снова о бочках), глядела и улыбалась, но ему хоть бы хны, так увлечен был математическими выкладками о потерях металла из‑за чьей‑то бесхозяйственности. «Ты зачем приехал?» — ласково спросила она. Он нахмурился, соображая, почесал пятернёй небритую щеку. «Чтоб тебя увидеть. А что?» И засмеялся, поняв, но вспомнил вдруг о фантастической рыбалке и, положив на её руку свою медвежью лапу, чтобы она ещё чуточку потерпела — будто это не он, а она примчалась к нему за тридевять земель, — принялся с воодушевлением расписывать хариусов.
И здесь хочется особо подчеркнуть одно обстоятельство; не будь его, Уленька скорее всего никогда бы не вышла за Никиту. Он был не просто терпим к другим, чуждым ему интересам и другим, далёким от его представлений точкам отсчёта, но относился к ним, в общем‑то, с уважением. Да, он откровенно скучал на иных спектаклях, да, он не прочёл за всю свою взрослую жизнь ни одной серьёзной книги, а музыка, от которой его жена замирала возле раковины с мокрой тарелкой в руках, была для него мёртвым звуком, но ни насмешки, ни снисходительного пренебрежения невежды в нем и в помине не было. Не проронив ни слова, брал из её рук мокрую тарелку и вытирал сам, а она, заметив это, благодарно улыбалась, и в её позе появлялось напряжение, которого секунду назад не было. Никита, спокойный, деловой, уважительно–бесшумный Никита мешал ей, мешал уже тем, что избавлял её от такой реальной помехи, как тарелка в руках. Своей недоступностью для музыки мешал. Сугубой своей изолированностью от неё. Это импульсивное отторжение его от себя как некоего постороннего тела оборачивалось в честном сознании Уленьки раздражённым недовольством против самой себя, такой, оказывает–ся, эгоистичной. Какая уж тут музыка! Торопливо принималась за прерванное дело, а он, видя это, с чистой душой и обычной своей обстоятельностью говорил о яхте, о детях, о дополнительной полочке в ванной или типовых проектах коровников. Да, и об этом тоже. Она была в курсе всех его дел — его поверенным, его советчиком, гарантом его побед и, его ангелом–хранителем. Женой. Прекрасной женой была она — быть может, как раз это подспудно и определило его выбор, и он не догадывался до самого появления Бориса, как далеко улетает порой её прихотливая душа.