Эти печальные воспоминания развеялись, когда Альбер, открыв холщовый мешок Эдуара, почти тотчас наткнулся на перетянутый резинкой блокнот в твердом переплете, явно много повидавший, где были сплошь рисунки, сделанные синим карандашом. Альбер попросту сел по-турецки рядом со скрипящим шкафчиком, совершенно загипнотизированный этими сценами: некоторые представляли собой беглые наброски, другие – тщательно проработанные рисунки, с глубокими тенями и плотной, как проливной дождь, штриховкой. Рисунки, всего около ста, были сделаны здесь, на фронте, в траншеях, и представляли различные моменты повседневной жизни: солдаты писали письма, курили, смеялись чьей-то шутке, готовились идти в атаку, перекусывали, пили и тому подобное. Наскоро проведенная линия превращалась в профиль усталого солдата, три штриха – и это уже лицо с заострившимися от усталости чертами и растерянными глазами; они пробирали до мурашек. Пустячок, рисованный на лету, мимоходом, мельчайший карандашный штрих улавливал самое существенное: страх и беспомощность, ожидание, упадок духа, бессилие; этот блокнот можно было назвать манифестом безысходности.
У Альбера, перелистывавшего блокнот, сжалось сердце. Ведь во всем этом смерти не было. Не было раненых. Не было трупов. Только живые. Это было тем ужаснее, что все эти картинки вопили об одном: эти люди умрут.
Страшно взволнованный, он сложил все назад в пакет.
5
Насчет морфина молодой врач был непоколебим: невозможно продолжать в том же духе – к таким наркотикам привыкают, и это наносит изрядный вред, нельзя употреблять морфин все время, понимаете? Нет, придется остановиться. Через день после операции он снизил дозу.
Эдуар, который медленно приходил в себя, по мере того как к нему возвращалось сознание, опять начал дико страдать от боли. Альбера тревожило, что санитарный транспорт, который должен был перевезти его в Париж, все еще не прибыл.
Молодой врач, услышав вопрос, беспомощно развел руками, потом, понизив голос, сказал:
– Он здесь уже тридцать шесть часов… Его должны были уже отправить, ничего не понимаю. Хотя постоянно случаются заторы. Но, знаете, его и впрямь не следует оставлять здесь…
На лице его была тревога. С этого момента Альбер, не на шутку перепугавшись, преследовал одну-единственную цель – как можно скорее обеспечить перевозку товарища.
Он без конца хлопотал, расспрашивал медсестер, которые, хоть обстановка в госпитале стала спокойнее, носились по коридорам, как мыши в амбаре. Попытки Альбера не принесли никакого результата, это был военный госпиталь, иначе говоря, место, где почти невозможно что-либо разузнать, и прежде всего – кто именно здесь распоряжается.
Каждый час он возвращался в палату Эдуара, дожидаясь, когда молодой человек снова заснет. Остаток времени он проводил в кабинетах и на дорожках, соединявших основные корпуса. Он даже сходил в мэрию.
По возвращении из очередного похода он увидел двух солдат, томившихся ожиданием в коридоре. Аккуратная форма, чисто выбритые лица, реявший над ними ореол самодовольства – все выдавало штабных. Первый вручил ему запечатанный конверт, в то время как второй для вида положил руку на пистолет. Альбер подумал, что его подозрительность не столь уж лишена основания.
– Мы входили туда, – сказал первый с извиняющимся видом. Он указал на палату. – Но после решили подождать снаружи. Запах…
Войдя в палату, Альбер тотчас выронил конверт, который начал распечатывать, и кинулся к Эдуару. Впервые с момента прибытия в госпиталь глаза молодого человека были почти открыты, под спину подложены две подушки – верно, медсестра заходила, – привязанные руки были прикрыты простыней, он покачивал головой, издавая хриплое ворчание, завершавшееся бульканьем. На первый взгляд это не было похоже на бесспорное и явное улучшение, но до сих пор Альбер видел лишь тело схваченного жестокими спазмами боли человека, который воет или находится в забытьи, в состоянии близком к коме. То, что он увидел теперь, выглядело куда лучше.
Трудно сказать, какой ветерок незаметно витал между молодыми людьми в те дни, пока Альбер дремал на стуле, но едва он положил руку на край кровати, как Эдуар, резко натянув удерживавшие его бинты, схватил и стиснул его запястье с силой обреченного. Никто не сумел бы определить, что стояло за этим жестом. В нем слилось все: страх и облегчение, мольбы и вопросы молодого человека двадцати трех лет, раненного на войне, не знающего, что с ним, и страдающего так сильно, что невозможно было определить, где находится очаг боли.
– Ну вот, мой милый, ты и проснулся, – сказал Альбер, стремясь, чтобы это прозвучало как можно более радостно.
За его спиной раздался чей-то голос:
– Нам пора…
Подскочив от неожиданности, Альбер обернулся.
Солдат протягивал ему поднятый с пола конверт.
Альбер в ожидании провел перед кабинетом около четырех часов. Этого было более чем достаточно, чтобы перебрать все возможные причины, в силу которых никому не известного солдата вроде него могли вызвать к генералу Морье. От награды за подвиг до справки о состоянии Эдуара, опустим перечисление, каждый может представить сам.
Итог этих часов размышления развеялся в один миг, когда он увидел в конце коридора длинный силуэт лейтенанта Праделя. Офицер пристально посмотрел ему в глаза и враскачку двинулся на него. Альбер почувствовал, как комок из горла смещается в желудок, и с огромным трудом удержал тошноту. Походка лейтенанта, хоть и не столь стремительная, была такой же, как во время боя, когда он столкнул его в воронку. Дойдя до Альбера, лейтенант отвел от него взгляд, круто развернулся, постучал в дверь и тотчас вошел в канцелярию генерала.
Чтобы переварить все это, Альберу требовалось время, но его было отпущено мало. Дверь снова отворилась, оттуда рявкнули его имя, он, пошатываясь, вошел в святая святых, где пахло коньяком и сигарами, – возможно, там уже отмечали грядущую победу.
Генерал Морье выглядел очень старым, он походил на тех старцев, что послали на смерть целые поколения своих детей и внуков. Если смешать черты, знакомые по портретам Жоффра и Петэна, с портретами Нивеля, Галлиени и Людендорфа, вы получите Морье. Моржовые усы, воспаленные глаза, подернутые краснотой, глубокие морщины и врожденное чувство собственной значимости.
Альбер парализован. Невозможно понять, то ли генерал находится в глубокой задумчивости, то ли впал в дрему. Вроде как Кутузов. Сидя за письменным столом, он погружен в свои бумаги. Перед ним, спиной к генералу, лицом к Альберу – стоит лейтенант Прадель, ни одна жилка не дрогнет, медленно и упорно оглядывает рядового с головы до ног. Широко расставив ноги, руки за спиной, будто проводит смотр, он слегка покачивается. Поняв подсказку, Альбер выпрямляется. Он вытягивается в струнку, потом сильнее выпячивает грудь так, что возникает боль в пояснице. Молчание сгущается. Наконец морж поднимает голову. Альбер невольно еще сильнее выгибается. Еще чуть-чуть, и он опрокинется на мостик, как акробаты в цирке. В обычной ситуации генерал должен бы скомандовать «вольно», чтобы облегчить это неудобное положение, но нет, он пристально разглядывает Альбера, откашливается и вновь опускает глаза на документ.
– Рядовой Майяр, – наконец произносит он.
Альберу полагается ответить: «Так точно, господин генерал» или что-то в этом роде, но как бы медленно ни реагировал генерал, это слишком быстро для Альбера. Генерал смотрит на него.