— Милый, а кто твой любимый литературный герой?
— А твой? — спросил я, находясь в состоянии морального нокаута.
— Павка Корчагин, — ответила она, и в глазах ее засветился задорный комсомольский огонек. — Особенно когда он узкоколейку строил.
Мне стало мучительно больно… Я поднялся и молча оделся. Светлый образ Корчагина стоял перед глазами и как бы говорил мне:
— Как же вам не стыдно, товарищ?! Мы там узкоколейку строим, а вы тут… Эх, товарищ-товарищ…
Но хватит об этом. Не пристало мне, глубоко женатому человеку, вспоминать о грехах юности. Негоже это. Несолидно. Да и было ли?
Глава четвертая,
в которой я начинаю приобщаться к искусству, а искусство сильно сопротивляется
В шестнадцать лет я, по велению своего раздираемого противоречиями сердца, поступил в Кишиневский народный театр. Условия приема в сей храм художественной самодеятельности были просты. Хочешь поступать — будешь принят. Не хочешь поступать — не будешь принят.
Создателем этого уникального театрального организма был Александр Авдеевич Мутафов. Лет ему было около семидесяти, но он об этом даже не догадывался. Или не хотел догадываться. Где-то под Тюменью сохла по нему молодая жена его Тома, но он сам толком не помнил — жена она ему, теща, дочка или вовсе малознакомая женщина. Лицо его смахивало на сильно высохший помидор, из центра которого неизменно вытарчивала выкуренная до последнего миллиметра сигарета «Ляна». В народе эти сигареты называли «атомными», и действительно, когда Мутафов закуривал, невольно хотелось дать команду: «Газы!».
Еще Авдеич любил дешевый портвейн. Он называл его уважительно — портвэйн. С таким вот почтительным употреблением буквы «э» я столкнулся еще раз. Встречался я с одной.
Однажды она мне говорит:
— Кофэ хочу!
Решительно так говорит.
«Ну, кофе так кофе», — подумал я и повел девушку в близлежащий общепит. Выпила она чашку, прокрутила во рту последнюю каплю и говорит:
— Еще хочу.
Взял вторую. Выпила.
— Еще, — говорит, — хочу.
Взял третью. Третью она пила долго и сосредоточенно, причмокивая языком и облизываясь. Потом вздохнула протяжно, вытерла вспотевшее лицо платком и произнесла загадочную фразу:
— Все мне говорили — кофэ, кофэ… Ни-че-го особенного.
Итак, Мутафов. Обычно, напившись «портвэйну», он закуривал традиционную «атомную», собирал нас в круг и начинал свой поучительный рассказ.
«Значит, дело было в тридцать седьмом году. Время непростое. Сложное, я бы сказал, время. Телефонный звонок.
Снимаю трубку.
— Кто говорит? — спрашиваю.
— Берия! — отвечают.
— Слушаю вас, Лаврентий Павлович.
— Александр Авдеич, — говорит, — не хотите МХАТом поруководить?..»
В зависимости от количества выпитого рассказ варьировался. Например:
«Дело было в тридцать седьмом. Время, сами понимаете, какое. Раздается звонок.
— Кто говорит? — спрашиваю.
— Калинин, — отвечают».
А однажды допился до того, что увертюра звучала так:
«Дело было до войны. Аресты, расстрелы… Жуткое время. Вдруг звонок. Снимаю трубку. В трубке голос:
— Товарищ Мутафов?
— Да, — отвечаю.
— Сейчас будете с Кремлем разговаривать».
Долгая пауза, глубокая затяжка, глоток «портвэйна».
— А кто звонил? — интересуемся мы, заинтригованные новым сюжетным поворотом.
— А-а-а! — отмахнулся Авдеич. — Сталин звонил. — И неожиданно добавил: — Мудила долбаный!
За десять лет диктаторства в народном театре Мутафов поставил два спектакля. Первая пьеса была написана грузинским драматургом или, как теперь говорят, лицом кавказской национальности Амираном Шеваршидзе. Назы валась пьеса
«Девушка из Сантьяго», и в ней в легкой увлекательной форме рассказывалось о боевых буднях простой кубинской девушки, которая в течение нескольких часов нанесла американцам такой материальный ущерб, что, вздумай сегодня Фидель Кастро этот ущерб возместить, Куба бы осталась без штанов. К счастью для американцев, отважную девушку в конце спектакля зверски замучила батистовская охранка. Не сделай они этого, то и Америка наверняка бы осталась без штанов.
Пьеса безусловно удалась автору, так как была одобрена спецкомиссией ЦК КПСС и рекомендована к исполнению. Насколько хороша вторая пьеса, сказать не могу. Это была «Бесприданница» Островского, а относительно нее комиссия из ЦК никаких положительных рекомендаций не давала.
Несмотря на то, что два этих опуса шли не менее десяти лет, Авдеич ежедневно репетировал отдельные сцены, пытаясь довести их до совершенства.