Главреж стонал, но уволить меня не мог. Артистов катастрофически не хватало. И тогда он принял поистине соломоново решение. Он заказал у декораторов шапочку в виде пенька. Я надевал пенек на голову, и, как только барсук появлялся над ширмой, вместе с ним появлялся и пенек-голова. Барсучок вальяжно на нем (или на ней) разваливался, отбарабанивал весь свой текст, а уходя как бы невзначай прихватывал с собой и пенек. Детям нравилось.
На одном из спектаклей случилось непредвиденное — с белочки свалилась юбка. Белочка, все это знают, — особь женского рода и посему была одета в юбку. Когда вышеуказанная юбка сверзилась с беличьего тела, я воспринял это однозначно — баба исподнее потеряла. Я (как барсучок) был настолько потрясен этим бесстыдным стриптизом, что меня отбросило за кулисы. Из зала даже показалось, что барсук перед своим позорным бегством прошептал возмущенно:
— Что ж ты, сучка, делаешь?
Меня выгнали. И я подумал: «А на кой ляд мне сдался этот кукольный?» Тем более, что меня уже все больше привлекала эстрада. Ее мишурный блеск слепил.
— Вот это — мое! — думал я. — Вот это — мое!
И, в одночасье собравшись, уехал в Москву. В эстрадно-цирковое училище.
Глава пятая,
в которой я наконец приобщаю искусство к себе
И вот я стою в экзаменационном зале один на один с приемной комиссией. Стою, как стоял под Москвой в грозном сорок первом генерал Панфилов. Насмерть. Отступать некуда. Поэтому на подиум, подхалимски сутулясь, вышел журавлеобразный юноша с большой задницей и маленькой змеиной головкой. Ноги заканчивались лакированными стоптанными шкарами и коричневыми штанами, сильно стремящимися к лакированным штиблетам, но так и не сумевшими до них дотянуться. Все оставшееся между коричневыми штанами и черными башмаками пространство было заполнено отвратительно желтыми носками. А заканчивался этот со вкусом подобранный ансамбль красной бабочкой на длинной шее. Она развевалась, как флаг над фашистским рейхстагом, предрекая комиссии скорую капитуляцию.
— Как вас зовут? — спросили меня.
— Илюфа.
В комиссии недоуменно переглянулись.
— Как-как?
— Илюфа, — скромно ответил я, про себя поражаясь их тупости.
Следует пояснить, что, поскольку первые восемнадцать лет я провел в Кишиневе, то разговаривал я на какой-то адской смеси молдавского, русского и еврейского. К этому «эсперанто» прибавлялось полное неумение произносить шипящие и свистящие. Вместо С, 3, Ч, Ш, Щ, Ц я разработал индивидуальную согласную, которая по своим звуковым данным напоминала нечто среднее между писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде «кхчш». Все это фонетическое изобилие подкреплялось скороговоркой, что делало мою речь совершенно невразумительной. Меня понимали только близкие и друзья. По каким-то интонационным оттенкам, мимике и телодвижениям они улавливали генеральное направление того, что я хотел сказать, а уж дальше полагались на свою интуицию.
Очевидно, увидев, а тем более услышав меня, экзаменаторы предположили, что я являюсь посланцем неведомой имтдоселе страны. Однако, посовещавшись, пришли к единому мнению, что я таким странным образом заигрываю с ними.
— Значит, Илюфа? — приняли они мою игру.
— Илюфа! — подтвердил я, ничего не подозревая.
— И откуда фе вы приефафи, Илюфа? — раззадоривали они меня.
— Иф Кифинефа, — лучезарно отвечал я.
— Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам фто-нибудь.
Они явно входили во вкус. «Ну, засранцы, держитесь!» — подумал я, а вслух сказал:
— Фергей Мифалков. Бафня «Жаяч во фмелю».
В переводе с моего на русский это означало: «Сергей Михалков. Басня „Заяц во хмелю“».