Выбрать главу

– Мы по-настоящему целуемся? – слегка отпрянув, спросила она.

– Не знаю, я никогда не целовался, и меня не целовали, – ответил он, когда справился с дыханием.

Он взял ее маленькую руку, в его огрубевшей ладони она напоминала маленькое крылышко – полупрозрачная кожа, голубые прожилки.

* * *

Прошло какое-то время... Лаврентьев ощутимо, как это бывает за мгновение до пробуждения, понял нутром, что многое странным и страшным образом изменилось. Хирург Костя влил в его жилы слишком много подстегивающей фармохимии. И оттого земля показалась бесцветной и скучной, будто пепел истлевшей сигареты. Странно, что этот безжизненный серый цвет не взволновал Лаврентьева. Да и не то что не взволновал – вообще не тронул. Значит, таковая сейчас гамма восприятия. Это он понял отчетливо, когда медленно шел по территории полка и так же медленно кивал лежащим, сидящим, откинувшимся, прислонившимся к стенам штаба людям – его офицерам. С раздражением подумал: «Хмурые все и вялые, как засыхающие дождевые черви. Переутомились!..» И тут внезапно он понял, что все они давно убиты.

Потом прошло еще время, никому до него не было дела, никого не интересовало его странное состояние, нелепые, перевернутые мироощущения. «Наверное, люди в окопах, на боевом дежурстве... Беженцы ушли. Это Штукин приказал открыть ворота».

Он специально не пошел на стадион, а сделал крюк, потому что издали заметил десятки, а может, сотни мертвых тел беженцев... Так и не встретив ни одного живого, он пошел в парк. Пушки стояли наготове, уставив жерла стволов в небо, одинаковые, стандартные, как мысли новобранцев. Мертвыми ящерами застыли танки. Их приплюснутые башни наводили на мысль, что сии творения – самые что ни на есть железные олигофрены. Лаврентьев почувствовал острое одиночество. «Куда все, черт побери, запропастились?.. Может, у меня горячка?» Но эти неприятные ощущения тут же сменились полным равнодушием: «Одному лучше: никто не мешает думать и поступать, как захочется. В этом золотая прелесть одиночества...»

Он встал на колени, стал раздирать землю пальцами, равнодушно замечая, как ломаются ногти, как становятся серыми, неприятно сухими руки. Окаменевшая под жестким солнцем земля не хотела отдавать самое себя, но Лаврентьев смог вырвать горсть. Он знал самый смешной способ победить все танки и пушки в одиночку. Он возьмет в пригоршни умершую землю, заткнет все эти нарезные и гладкие стволы-глотки. И жерла, испытывающие в момент самодовольного извержения оргазм подавляющей силы, вдруг лопнут, разорвутся на сотни осколков.

Были смутные часы или минуты. Он увидел себя оборванным и обросшим, от одежды остались печальные лохмотья, в его глазах выгорел гнев. Он накормил уродливые жерла черствой скупой землей. В какое-то мгновение ему показалось, что пушки следят за ним, пытаясь понять суть его вдохновения. Бесчувственные забитые пасти шевелились, поворачиваясь ему вслед...

«Стреляйте», – тихо сказал он и пошел в обратную сторону мимо чугунно-монолитного строя механических олигофренов... Единый залп потряс небо, землю, будто выплеснулись воедино тонны крови. Лаврентьев почувствовал, что прижат к земле, а вокруг медленно, вращаясь и кувыркаясь, летели и падали на него миллионы осколков лопнувших стальных труб, которые уже никогда не станут стволами...

Наваждение продолжалось всего лишь мгновение, короткое и ослепительное, не дольше, чем жизнь вспыхнувшей в темноте спички. Лаврентьев понял, что отключился, но никто в окопах даже не успел этого заметить. Рядом с ним скрючился на корточках майор-запасник Чеботарев, курил, скрывая огонек в ладонях.

Командир потер виски. Наличие головы на плечах не ощущалось: абсолютная темь, новолуние, колючая россыпь белых звезд, теплое шевеление ветра.

– Пойду в штаб, – сказал Лаврентьев. – Только не усните.

– Старая гвардия не подведет... – тихо ответил Чеботарев.

Командир позвал Штукина, который тоже сидел в окопах, и они вместе пошли в штаб. В черных окнах едва проглядывали два огонька: на весь штаб было не более трех керосиновых ламп. Лаврентьев приказал позвонить во второй караул, охранявший артсклады, узнать ситуацию. Начальник штаба ушел, а Лаврентьев направился в свой кабинет. Ольга сидела на телефонах, сонная золотоволосая «муха-цокотуха». Он так и назвал ее, когда вошел. Ольга улыбнулась усталой светлой улыбкой – сравнение ей понравилось.

– Значит, вы считаете, что у меня позолоченное брюхо? – спросила она.

– А это мы сейчас проверим, – ответил он, продолжая дурашливый разговор. Лаврентьев заметил, что Ольга опять надела короткую юбку. – Иди ко мне! – приказал он.

Ольга машинально приподнялась, усмехнулась, провела быстрым движением по волосам, будто стряхивая сонное настроение, подошла, остановилась рядом. Он довольно грубо привлек ее и усадил к себе на колени. Ольга вскинула изумленно брови и в первое мгновение даже не попыталась вырваться: до того неожиданно и бесцеремонно с ней обошлись. Пока она раздумывала, как бы ловчее влепить пощечину командиру, Лаврентьев уже целовал ее, но не жадно, по-щенячьи, а властно, умело и снисходительно. Как и подобает командиру. «Ну и черт с ним! – расслабленно подумала Ольга. – Все равно что-то должно было произойти».

– Это как понимать, господин подполковник? – как можно равнодушней спросила она.

– Как поощрение, – ответил он.

– Первый раз слышу о таком. В уставе, кажется, оно не предусмотрено.

– Правильно. Я его только что изобрел. Командир поощряет творчески, а не по шаблону.

– И как далеко может зайти такое поощрение, особенно в отношении хорошеньких женщин?

Тут Лаврентьеву захотелось внести поправку насчет «хорошеньких» – исключительно по вредности характера, – но он сдержался. Все же, когда на коленях сидит действительно симпатичная девушка, которую только что «не без удовольствия» целовал, надо хоть чуть-чуть быть вежливым и благосклонным.

– Все зависит от хорошеньких, – пояснил Лаврентьев и положил ладонь на Олечкину коленку.

Она покосилась на эту руку и нарочито равнодушно спросила:

– Лаврентьев, неужели я вам нисколечко не нравлюсь? – На последнем слове голос ее едва заметно дрогнул. Она никогда не говорила подобное мужчинам, тем более первой.

Лаврентьев сжал ее коленку, пристально посмотрел в глаза и рассмеялся. Она вспыхнула, вскочила, но он успел удержать ее за руку.

– Нравишься. Иначе бы не поощрял!

Ольга поняла, что оплошала, что не надо было так болезненно реагировать: мужлану все равно, лишь бы посмеяться или подурачиться.

– Вам никогда не мстили женщины? – Ольга высвободила руку, пересела подальше. – Наверное, мстили. И правильно делали. Вы злой, Евгений Иванович. Вы любите издеваться. Поэтому от вас и жена ушла...

«Выгнать? – равнодушно подумал Лаврентьев. – Черт с ней, пусть треплется. Даже любопытно. Спать все равно пока не хочется».

– Любовь – разменная монета на долгом поприще семьи... – вставил он, чтобы разговор сохранял видимость диалога.

– Вы черствый человек... Все эти три года я наблюдала за каждым вашим шагом, мучилась...

– И сообщала в особый отдел! – вставил Лаврентьев.

– Вот видите, вы опять ерничаете и издеваетесь! А я действительно ждала, когда же вы посмотрите на меня не как на полковую мышь с узла связи, а как на...

– Лучшую и красивейшую женщину полка, – печально отозвался Лаврентьев. Ему стало почти до слез жалко Ольгу. Бывает, накатывает такое, как тугой волной... Но что может сказать тишина в подпаленном сердце!.. Тсс!.. Тишина и в полку. Командир вслушивается в свое сердце. Пусто и слякотно, как в старом колодце.

– Любовь к женщине – это такая частность по сравнению со всей несоизмеримой способностью человека, то есть мужчины, к любви...

– Я вижу, что вам сегодня хочется подурачиться... Тоже мне, ловелас недоделанный.

Она показала ему язык и выскочила за дверь. Лаврентьев неторопливо поднялся, вышел за ней. Как он и предполагал, она стояла за дверью. Разумеется, далеко уйти она не могла. Некуда. Ольга пыталась прикурить стрельнутую у кого-то сигарету.