Они пили командирский чай, она постепенно успокоилась и даже два или три раза рассмеялась его шуткам... Она сразу влюбилась в его кабинет: здесь было по-особому тепло, она почувствовала умиротворение, которое могут нести стены домов и жилищ, – она знала это, – если в них жили люди, могущие излучать ауру добра. Существовала и злая аура, и Ольга, обладая тонкой чувствительностью, тут же определяла это. Лаврентьев практически жил в этом кабинете, она это знала, как знала и то, что жена командира далеко и не торопится приезжать. «Какой он хороший, только для меня уже старый», – неожиданно подумала она тогда и застыдилась своих мыслей... В общем, в тот день все перемешалось в ее голове. От этого внешне хмурого и неприступного человека – командира полка, грозы лейтенантов, в том числе и ее бывшего мужа, – она получила удивительно теплый импульс. С отвращением вспоминала она о том, как целый месяц провела в нетрезвом животном состоянии, бездумно, бесцельно, как тряпка, что уж совсем не свойственно было ее гордой натуре. Она ужасалась! Прощаясь, Евгений Иванович предложил Ольге должность служащей в полку. Она тут же согласилась. Полковые мужички, в меру воспитанные и образованные, замотанные и издерганные службой, знали грань, за которой кончается понятие порядочности. А кроме того, хорошо помнили бездумного ее мужа. Возможно, в глубине души и жалели.
Больше всего Ольге, как ни странно, досаждал Костя. Появился он в полку недавно. Предусмотрительное медицинское начальство в преддверии гражданской войны и революции откомандировало холостяка и пьяницу по кличке Разночинец в город К. – на случай большого кровавого аврала. Он доложился командиру полка, оценил состояние медчасти и в отсутствие работы в тот же день вместе с полковым врачом надрался, как выражаются медики, «до потери пульса». Лаврентьеву тут же доложили о безобразии, но он не стал «гнусавить» по телефону, справедливо рассудив, что в работе человек пока еще не успел себя проявить, а значит, жаловаться и судачить о нем рано.
Костя писал талантливые стихи, но никому их не показывал. О том, что они были талантливыми, знала лишь Ольга. Она не то чтобы слишком разбиралась в поэзии, просто от природы могла отличить фальшь от искренности, подлинность от притворства. По вечерам они сидели на полковом стадионе под теплой луной. Чудны были вирши пропойцы-хирурга! В те вечера он почти и не пил, чуть-чуть только, для затравки и храбрости. Олечка слушала терпеливо, и Костя, притомившись, подкашливая и поерзывая рядом с дивой, завольничал руками... Сидел бы просто, безвинно прижавшись к плечу, читал бы, радуясь тишине (назойливые одиночные выстрелы не в счет)... Так нет же, полез, невольник страсти, да получил по лапам.
Позже Костя неутомимо и тактично напоминал о своих симпатиях. Но вечера на стадионе больше не повторялись. А однажды Ольга сказала напрямик: «Никто еще не осмелился дышать на меня перегаром».
...В следующую ночь подполковнику Лаврентьеву не снились танки. Сны его были черны и пусты. Около двух ночи он проснулся от грохота танкового дизеля. Подумал: механик дежурной машины решил опробовать двигатель. Но тут загрохотало еще громче, присоединились вторая, третья машины. Командир выскочил в кромешную темь, на ходу застегиваясь, а впереди него бежали некие дежурные тени, кричали, размахивали руками. Но было поздно. Три черных гиганта, урча, развернулись на асфальте и, набирая скорость, рванули ко второму КПП. С железным скрежетом и грохотом рухнули ворота, танки, подминая и размазывая их, устремились на свободу. В ночи хорошо было слышно, как механики-водители спешно переключали передачи, как торопливо с металлическим журчанием крутились гусеницы. И опять постепенно все замерло, будто затянулось прежней тишиной. И Лаврентьев понял, что Кара-Огай его таки переиграл. Он достал сигарету, неторопливо закурил. «За танки мне точно оторвут голову. Припомнят все: и независимость, и свободу суждений, и показную „самостийность“. Плевать, – бесшабашно подумал Лаврентьев. – Пусть снимают». В эту минуту подобная перспектива его не пугала, впереди открывались неожиданные и даже привлекательные повороты судьбы. К примеру, навсегда рассчитаться с давно опостылевшей военной службой, в которой ему не видать ни перспектив, ни академии ГШ, ни лампасов.
– Это вы, товарищ подполковник? – спросила его темнота.
– Я. Что скажешь? – Он узнал Козлова. – Сейчас будешь тереть ухо и докладывать, что танки уперли караогайцы?
– Никак нет. Это были наши, из аборигенов, – поторопился доложить начальник разведки, – лейтенант Моносмиров, прапорщик Тулов и боец. Фамилию не помню...
– Вот сволочи... Купились! А третий кто – Чемоданаев?
– Чемоданаев в дежурке спит... Третий из дезертиров, за Огая воюет... Они идейные, товарищ подполковник. Я давно за ними присматривал, все в бой им не терпелось.
– Присматривала бабка за девичьей честью... И дежурный, сукин сын, упустил! Прошляпили, проспали...
Надо было докладывать-радовать... Сначала – командиру дивизии, потом – в Москву.
Вечером позвонил и предложил встретиться Сабатин-Шах. Но он просил гарантий своей безопасности. «Приходи, – сказал командир, – в полку тебя никто не тронет». Глава фундаменталистов появился в сопровождении своих молодчиков – двух совершенно диких афганцев и трех не менее диких соплеменников. На Сабатин-Шахе был серый костюм с отливом и белая чалма.
– Ну говори, что хочешь от меня, – напрямик спросил Лаврентьев, чтобы избежать утомительного церемониала из череды пустых вопросов и таких же пустых ответов.
– Зачем танки отдал этому шакалу? Ты же говорил, что нейтралитет! – Гость смотрел тяжело, вот-вот засопит от возмущения. – Кто говорил мне, что никому не дашь оружия, что не хочешь, чтобы гибли новые люди?
– А кто тебе сказал, что я дал? – грубо спросил Лаврентьев. Ему захотелось схватить этого кровавого интеллигента, по приказу которого вырезали несколько сотен человек, и хорошенько треснуть о край стола, а потом намотать его галстук на руку и долго и задушевно говорить о российском нейтралитете. «Какая же это гадина, и вот с такими я должен соблюдать видимость дипломатического этикета!» – подумал он с отвращением.
– Вы не должны вмешиваться в наши дела. – Сабатин-Шах, видно, прочитал сокровенные мысли и желания командира и поторопился заявить о своих правах. – По вине этих шакалов в республике льется кровь, а вы способствуете этому...
– Ты не понял меня, Сабатин, – устало перебил Лаврентьев. После беседы с Чемодановым он еле сдерживался, чтобы не перейти на нецензурный язык. – Танки у меня угнали. Украли. Тебе это понятно? Я им уже поставил условие: или они возвращают танки, или я вместе с авиацией уничтожаю их. Больше добавить нечего. Говори, что еще не ясно, и уходи.
– Речь идет о том, что ваша сторона должна безвозмездно выделить нашей стороне пять танков: три – соответственно количеству, переданному нашим противникам, еще два – за упущенную стратегическую инициативу, – ровным голосом произнес Сабатин-Шах.
От такой наглости Лаврентьев даже присвистнул.
– А чего на упущенную инициативу только два? Ты не справишься, надо как минимум еще пяток. Да и пару запасных боекомплектиков не помешает...