Со всех сторон сбегаются люди: Хомок, Гаал, солдаты из взвода. Шуба убит. Его тело на глазах начинает чернеть. Солдаты уносят труп и густо посыпают известью лужу крови, чтобы на нее не насели тучи мух. Я беспомощно держу в руках трубку и книгу приказов.
Сегодня ночью буду дежурить. Надо сидеть у телефона и каждые полчаса давать стереотипные сведения штабу батальона. Пароль, пропуск…
Передаю Хомоку книгу приказов и трубку, прошу сдать в роту для отправки в батальон. Предупреждаю его, чтобы остерегался «кошек». Хомок сует трубку в карман и входит в каверну. Я слаб и сухо кашляю, чувствую в легких страшную силу воздушного удара. Перед уходом дядя Андраш открывает бутылку вина, чего никогда раньше не делал без спроса, наполняет стакан и ставит на стол.
— Эх, господин лейтенант, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да если бы и было две смерти, так нас два раза заставили бы умереть, — философствует старик.
От контузии учащенно бьется сердце. Выпиваю вино залпом. Действует хорошо. Хомок ушел. Слышу, как кто-то тщательно счищает перед каверной кровь Шубы. Распоряжается Гаал.
Одна смерть, две смерти… Кто бы мог заставить его умереть два раза? Кто?
Чувствую себя скверно. Но к двенадцати часам надо вступать в дежурство; это связано с рядом церемоний. Прежде всего я должен навестить своего предшественника по дежурству. Это временный командир третьей роты, лейтенант с золотыми зубами. Его фамилия Дротенберг, или Дортенберг, я все путаю и поэтому избегаю с ним разговаривать. Он очень любезный человек: без всяких фокусов отпустил ко мне капрала Хусара. Дортенберг — старый лейтенант, он давно должен быть произведен в обер-лейтенанты, но это дело почему-то тянут. Говорят, что в начале войны он был замешан в какую-то панаму в связи с поставками в армию. Он очень богат.
Перед тем как отправиться к Дортенбергу, я должен повидать Шпица и категорически запретить ему на этот раз участвовать в разработке аппендикса.
Где-то недалеко опять рвутся «кошки», но по звуку разрывов устанавливаю, что это не ближе чем в двухстах шагах. Но где же наши бомбометчики, почему они молчат?
Мимо каверны идут санитары, я слышу их тяжелые шаги. Кто-то громко стонет. Несут раненого.
Выхожу в окопы. На бруствере рядом с наблюдателем стоит маленький Торма и, глядя в перископ, следит за происходящим в междуокопном пространстве.
— Ну, что ты там видишь? — спрашиваю я, поощрительно улыбаясь.
— Ого, господин лейтенант, наши бомбометчики задали им, — шепчет он, блестя глазами. — Я сейчас видел, как один итальянец летел вверх тормашками и барахтался в воздухе.
У Тормы сверкают глаза от удовольствия, ему нравится эта игра. Я тоже успокаиваюсь и с удовлетворением принимаю к сведению успехи наших бомбометчиков. Значит, наши тоже не спят. Еле успеваю сделать два шага, как вдруг наблюдатель кричит:
— Берегись! Мина!
Стремительно укрываюсь под шрапнельным навесом. В мозгу мелькает мысль, что от мин это ничтожное прикрытие не спасет, но уже поздно. Мина оглушительно рвется, но, к счастью, за расположением наших окопов, где-то между камнями. Летят доски, щебень, осколки мины. Тут уже годится и шрапнельный навес.
Шпиц еще спит, очевидно, всю ночь бодрствовал. Над головой прапорщика горит слабая керосиновая лампочка. В помещении моего помощника густой, тяжелый воздух, но Мартон спит так сладко, что я не решаюсь разбудить его. Поговорим, когда вернусь.
Солдаты местами выползли из своих нор: их интересует работа наших бомбометчиков. Они спорят — можно ли увидеть мину во время полета. Наблюдатели, боясь, что эти разговоры навлекут несчастье, сердито шикают на стрелков и гонят их обратно в каверны. Но солдаты не слушают, они непременно хотят увидеть мину. А наши мины шуршат и улюлюкают в воздухе, увидеть их невозможно.
В свете ослепительного солнечного дня видно, как истрепаны наши солдаты. По возрасту они неодинаковы, есть совсем молодые, а есть и почти старики. Но в одном все схожи: бледные, серые лица, как у людей после бессонной ночи, вялые движения, лихорадочно-беспокойные взгляды. Встречаются и безразличные, тупые, а порой даже довольные физиономии.
Солдаты здороваются со мной по-домашнему, без казарменной подтянутости, но я замечаю, что несколько человек уклоняются от приветствия, прячась из приличия за остальными. Я понимаю, что эта враждебность направлена не против меня лично, а против моего чина, против господина офицера. А мы, господа офицеры, еще подчеркиваем и с каждым часом углубляем наш разрыв с солдатами. Это наполняет меня глубоким беспокойством.