— Солнышко на улице — просто летнее! Теперь вы, Ювеналий Дмитриевич, скоро станете на ноги, такое солнышко любые болезни излечивает!
«Не нужна мне неправда, я не из тех людей, которые за неправду цепляются, потому что правды боятся, да и не умеете вы, добрейшая Лидия Михайловна, обнадеживать неискренне…» — хотел было сказать Мельников, по не сказал, лишь посмотрел на Книпович — она глаз не опустила, не спрятала, смотрела восторженно и с надеждой.
— Да, да, вот и Марийка говорила, что теперь я скоро стану на ноги…
Нет, это не игра, не обман взаимный. Наверное, Лидия Михайловна права: так и нужно. Верить до последнего мгновения в победу над болезнью, над судьбой. Верить, даже если не веришь, если нет сил верить. Только такие и выздоравливают, и побеждают. Тот обречен, кто раньше времени поднимает руки. Пока человек борется, пока не смирился с поражением, надежда остается. До сих пор он так и жил.
«Жена симпатичная, немолодая женщина, мальчик лет четырех… (они звали его Ювашкой) и маленькая девочка Галя на руках, ей было несколько месяцев… Все свободное время я проводила у них, много говорили, иногда читали, пели. Центром внимания всегда был Ювеналий Дмитрич. Говорил Ювеналий Дмитрич всегда так убедительно, увлекаясь сам и увлекая других. Здесь я впервые услышала о научном социализме, о значении марксизма вообще для рабочего класса».
Из воспоминаний астраханской работницы Панько
Конечно, это преступление — болеть в такое горячее, интересное время. Женщины правы — весна его излечит. Ему ведь лучше, конечно, лучше, вот он уже становится на ноги, вот уже идет по комнате, пусть и опирается на первых порах на заботливую, надежную руку Книпович, идет к окну, за которым — солнце, жизнь…
И снова — тьма.
Когда сознание возвратилось к нему, была уже ночь. В черном окне, словно яркая звезда, поблескивало отражение керосиновой лампы на столе. Это мерцание в ночи за окном странно волновало его, напоминая о какой-то важной минуте жизни. И вдруг он вспомнил. Это было, когда шестнадцатилетним он впервые оставил Ромны. Он ехал поездом, пока хватило денег на билет, потом долго шел пешком вдоль линии железной дороги, и ночь застала его в пути, и вот так; же ярко мерцала на горизонте звезда, увлекая его за собой. Сегодня звездочка висела совсем близко, почти рядом, казалось, протяни руку — и достанешь. Лишь перейти через узкую комнатку. Может быть, одна ночь ему и осталась. Одна-единственная. Где же она, перейденная, прожитая жизнь? Будто не жил, а лишь готовился жить. Наверное, это свойственно каждому человеку, независимо от количества лет, которые он прожил, — чувство кратковременности бытия. Время позади тебя как бы сжимается, становится более плотным, и ночь впереди кажется длиннее, чем тысячи дней и ночей, уже прожитых. Чувство это обманчиво, как в горах, где от одной вершины к другой вроде рукой подать, а на самом деле дорога длинная и нелегкая. И Ювеналий подумал, что жизнь человеческая измеряется не количеством прожитых лет, а чем-то другим. Возможно, тем напряжением, с которым живешь. И напряжением исторической эпохи, в которую тебе выпало жить. А он жил — словно неисчислимое количество раз рождался заново. Не физически, конечно, а духовно. Он чувствовал себя частичкой будущего, которое трудно, но уверенно вырастало из дня вчерашнего и нынешнего. Наверное, поэтому совсем не страшно было умирать: есть в душе его что-то, что неподвластно физической смерти. А тело — что ж, если уж так случилось, пусть умирает.
Ювеналий уже не пробовал вставать, сил не было, но глазами комнату обвел. Возле него, слушая пульс, сидел врач. Врач не должен был сегодня приходить; наверное, Мария позвала, значит, ему в самом деле плохо. В углу комнаты, кутая плечи в платок, сидела тихая, печальная Лидия Михайловна Книпович. Мария стояла, прислонясь к двери, ее белые, сложенные на груди руки напоминали крылья чайки, которая «вьется, об дорогу бьется, к дороге припадает…». Это из народной песни, он слышал ее из уст матери, а потом напевал в тюрьме на Холодной горе в Харькове. Как давно это было! Ближе к лампе, за столом сидел земляк Ювеналия киевлянин Михаил Кривенюк, тоже политический ссыльный. Взгляды их на пути будущей революции во многом не совпадали, но Ювеналия примиряло с ним то, что Кривенюк знал на память множество стихов, и особенно стихи неукротимой Леси Украинки, с семьей которой был хорошо знаком. О Лесе впервые рассказал Мельникову Павел Тучанский, а потом и сам он увидел ее на вечерах в Киеве, она была связана с революционными кружками и с радостью выполняла партийные поручения. Но знакомиться постеснялся; слишком любил ее мужественные стихи, чтоб вот так просто подойти и — «Здравствуйте, я Ювеналий Мельников, у нас с вами много общих знакомых, а главное — живем-то мы ради одной и той же цели…». Высокопарно и смешно… А ведь в самом деле поэзия Леси Украинки с каждым годом становилась Ювеналию все ближе: и голос поэтессы мужал, и жизни складывались похоже. Как и он, Мельников, Леся тяжко боролась с недугом. В этой болезненной на вид девушке жил неукротимый дух, он-то и наделил строки ее стихов великой, воспламеняющей сердца силой.