Однажды на уроке закона божьего Ювеналий, как обычно, читал спрятанный под партой томик стихов Некрасова и был уличен батюшкой. Разъяренный поп кричал на весь класс, что сестра Ювки Вера — цареубийца и власти правильно сделали, засадив ее в тюрьму, а по нему, Ювеналию, тюрьма тоже давно плачет.
После уроков Ювеналий пошел к Ивану Самичко и сказал, что не хочет больше зубрить ненужные ему науки, чтобы быть чиновником, а решил выучиться пролетарскому ремеслу. Начались дни, недели, месяцы обучения — урывками, после тяжелого трудового дня Ивана. Первую самостоятельную работу — филигранно выточенный медный кубик — Ювеналий, уходя из дома, подарил матери. До сих пор она хранит его.
Теперь же, отлично владея ремеслом, он вынужден обивать пороги контор, просить работы, как милостыни. Вол, просящийся под ярмо: «Впрягите меня, люди, будьте милостивы…»
Грустно.
Подходя к железнодорожным мастерским, он волновался: если откажут, придется возвращаться в Ромны и год-два, не меньше, пожить там, пока киевская жандармерия забудет о нем. А он ведь обещал Михаилу Брусневу устроиться в Киеве и протянуть ниточку от киевских рабочих к питерским и московским. Сейчас Бруснев в Москве и, конечно, не сидит без дела, скоро подаст весточку. «Эх, Михаил, видишь, как меня тут встречают? Но мы еще поборемся, — произнес мысленно с неожиданной яростью. — Что-то ты, Мельников, становишься размазней. Возьмут, не возьмут, медный кубик, воспоминания детства. Стоять за станком, видите ли, ему захотелось. Потом захочется иметь собственный домик с садиком. Вечером возвращаешься домой — чай с женой у самовара распиваешь… А опять в «Кресты» не хочешь? Работа для тебя найдется, как бы ни старался генерал Новицкий, найдется, независимо от того, возьмут тебя в железнодорожные мастерские или нет. Пускай не токарная. Работа, за которую платят не рублями, а годами холодных казематов. Где приложишь руки к тому святому делу — в Киеве, Москве, Казани или Ромнах, какая разница? Вся империя сейчас — цех, где самые сознательные, самые совестливые люди вытачивают будущее. Ты с ними, и будь этим счастлив».
Он, действительно, вскоре овладел собой, и, когда вошел в комнату, которая снилась ему в кошмарных снах, лицо его было непроницаемым. Чиновник, не переставая перебирать пухлыми пальцами бумаги, холодно смотрел мимо Ювеналия:
— Ничего утешительного, пан Мельников. Мест у нас нет и в ближайшее время не предвидится.
Голос его сегодня звучал холоднее, чем всегда, и не было привычного: «Загляните через несколько дней…»
Ювеналий заставил себя вежливо поклониться и вышел. В длинном темном коридоре к стенам жались такие же, как и он, просители. Скорее всего, ему придется расстаться с мечтой о мастерских. Холодные глаза и презрительно высокомерный голос чиновника свидетельствовали: железнодорожников тщательно оберегают от «революционных микробов». Настоящий социальный карантин.
Кто-то догнал Ювеналия в коридоре и осторожно взял под руку. Это был один из конторских служащих, сидевший в том самом кабинете, откуда только что вышел Мельников. Он отвел Ювеналия подальше от людей и торопливо, поглядывая по сторонам, зашептал:
— Пан Мельников, мы не знакомы, но мне о вас рассказывали наши общие друзья из «Союза молодежи польской социалистической». Можете мне довериться. К сожалению, должен вас огорчить: не ходите больше сюда, не теряйте времени и сил. Вы ничего не выходите — уже пришло письмо на вас из Петербурга. Сейчас определенно известно, что принимать Мельникова на службу в железнодорожные мастерские нежелательно. Сам ту бумагу краешком глаза видел…
Ювеналий нащупал в сумерках ладонь доброжелателя и пожал ее:
— Спасибо.
Но поляк еще на минуту задержал его.
— Пожалуйста, пан, не за что. Если разбираетесь в электричестве, то, может быть, попытаете счастья у пана Савицкого. Он ищет специалистов для своей станции. Это рядом с театром, пожалуйста, пан. Савицкий вас возьмет, потому что электриков в Киеве мало, а с генералом Новицким они друзья.
Мельников вышел из конторы и побрел куда глаза глядят. Падал снег, густой, мокрый. На станции за мутно-серой стеной ненастья пронзительно кричали паровозы. Колымаги с грузом, тащившиеся от станционных складов в город, тяжело плюхались колесами в лужи, полные ледяной воды. Снег таял сразу, втоптанный сапогами прохожих в грязь.
Ювеналий зашагал над Лыбедью. Ему захотелось побыть одному, вдали от людей. Кажется, он еще никогда не был в таком затруднительном положении. Тюрьма — это другой мир, там ничего не требуешь от жизни, только рвешься на волю: думаешь, стоит выйти за тюремные ворота — и ты волен. Но воля, как и все на этом свете, весьма относительная вещь. Все и на всю жизнь заключены в тюремные камеры, только у одних камеры совсем крохотные — пять шагов вдоль и три поперек, другим отведено немного больше. Но в тесной камере хоть кормят, а тут ты волен помирать от голода вместе со своей семьей. Ювеналий подумал о Ганне, и сердце сжалось от боли. Неожиданно он заметил, что в такт шагу напевает что-то. Это была черная песня, песня без слов: только мотив, протяжный и тоскливый, как этот промозглый, студеный день, как низкое серое небо над головой, песня глухого отчаяния.