Он долго бродил над Лыбедью, пока не засосало под ложечкой. Только теперь вспомнил, что с утра не было крошки во рту, и отправился на базар к знакомым торговкам полакомиться требухой.
Выйдя на перрон, Ганна пошатнулась и, наверно, упала бы, не поддержи ее Ювеналий. Она благодарно улыбнулась мужу, шевельнула тонкими иссохшими губами, но слабого ее голоса в шуме, царившем на перроне, он не услышал. На желтом в отблесках газовых фонарей, худом лице молодой женщины, казалось, жили одни глаза — Глубокие, как бездонный колодец. Он предчувствовал, что зима не прибавила жене здоровья, и готовился увидеть ее слабой. Но вид Ганны, истаявшей, изможденной, привел его в первые минуты встречи в отчаяние. Горячая волна жалости и скорби залила грудь Ювеналия. Он вспомнил, как перед женитьбой они поклялись, подобно героям Чернышевского, никогда не скрывать друг от друга своих мыслей, говорить только правду. Сегодня ему впервые не хотелось говорить правду. Только бы не показать, что он поражен ее видом, ее нездоровьем, только бы не показать! Он ласково, ободряюще улыбнулся ей. Она молча сжала его ладонь. Руки Ганны были неестественно горячи. Когда они направлялись через привокзальную площадь к ряду извозчиков, Ганна спросила:
— Как у тебя с работой? Нашел?
— Еще не работаю, но ярмо, считай, уже есть, — он вспомнил служащего железнодорожного управления. — Если начальник киевской жандармерии Василий Демьянович Новицкий не проиграется в карты и настроение у него будет хорошее, устроюсь на электрической станции, есть тут поблизости такая. Завтра выяснится. — Но ты мечтал о железной дороге. — На железную дорогу хода нет. Сам департамент полиции распорядился. Вот какой я у тебя знаменитый! Знать, судьба моя быть электриком и освещать дворцы капиталистов…
Он уже и сам верил, рассказывая успокоительную сказку больной жене, что завтра ему повезет и он получит наконец работу.
— Разве ты, Ювко, разбираешься в электричестве? — удивилась Ганна.
— А ты забыла — школа Холодной горы! В харьковской тюрьме я штудировал книги по электротехнике. И в «Крестах» кое-что почитывал. Да и практика в мастерской, там было у кого поучиться. В тюрьме такие люди сидят, что каким хочешь наукам выучишься — и революции, и электроделу. Помнишь, одно время был у меня план поступить в Харькове в институт, учиться на инженера? Техника меня с детства привлекала.
— Для тебя, наверно, год тюрьмы — что пять курсов университета…
— Да, очень ученый стал, — невесело засмеялся Ювеналий. — Еще год такой науки — и ножки протянул бы. А если серьезно, ты права. Я много думал в тюрьме, слушал умных людей и снова думал. И понял, что иду правильным путем — к марксизму. Очень я в ту науку верю, Ганна. Наша она, рабочая. Омолодит она мир рано или поздно. Не знаю только, доживем ли мы до этого светлого часа, дадут ли дожить.
— Ты, возможно, и доживешь.
Они сидели рядом в дрожках, которые катили вниз от вокзала, однако едва видели друг друга — такой густой туман висел над городом. Жена покашливала. «Гнилая весна. Ганне бы сейчас в Крым, — тоскливо подумал Ювеналий. — Но где достать деньги на лечение, когда не знаешь, чем заплатить за комнату? Да и ребенок вот-вот…» Он спохватился, только теперь осознав смысл последних жениных слов:
— Что ты, Ганна, оба доживем, внуков и правнуков дождемся, они будут жить иначе, чем мы.
Она промолчала, снисходя к его бодрости, немного мальчишечьей и чуть искусственной. Но Ювеналий впервые представил себе пропасть, над которой мужествен пошла эта больная женщина, мрак, который каждую минуту грозил поглотить ее, а она, словно наперекор судьбе, наперекор мраку, несла в себе росток новой жизни. И все его, Ювеналия, личные переживания, сомнения показались рядом с высокой трагедией Ганны такими мелкими, что он лишь горько улыбнулся. Даже то, что его преследуют, травят, не дают работы, — не горе. Рано или поздно работу он найдет. Горе — вот оно: истонченное болезнью лицо жены, ее неестественно горячие руки.