Теперь, когда Ювеналий вспоминал их первую встречу, он сравнивал появление Марии с синичкой, впорхнувшей вдруг в распахнутое настежь после зимы окно, с синичкой в ярко-желтых пятнышках, словно в отблесках юного солнца. Вот она затрепетала крылышками и юркнула назад, в кипящий весенний день, чтобы запеть под окном на яблоневой ветке всему саду о своем гостеванье и счастливом возвращении.
Конечно, он ничего этого не сказал Марии, но все же при той первой встрече не сумел сдержаться, сделать вид, как это следовало бы семейному мужчине, что неожиданный приход девушки его не интересует. Когда хозяйка вышла на кухню, он долго и внимательно посмотрел на Марию.
— Глаза у вас удивительные, зачарованные… — сказал, словно подумал вслух.
Мария, вместо того чтобы сыграть недоумение или обиду, неожиданно рассмеялась — так бесхитростно, по-детски рассмеялась. Он долго помнил этот смех, который стер их смущение и неловкость, как резинка стирает неудачное начало серьезного сочинения. Когда хозяйка вернулась с чашкой для Марии, они оживленно разговаривали, будто знали, друг друга давно. И ушли вместе, так уж получилось, а может, оба подсознательно хотели, чтобы так получилось. Ей было на Лукьяновку, ему дальше, выходило, что он делал немалый крюк, но предложил проводить ее, как и полагалось воспитанному мужчине. И Мария согласилась. День выдался теплый. На кручах, по которым вились деревянные ступени, еще белел снег, а сверху, стекая ложбинками, уже журчали первые весенние ручейки. Ювеналий привык больше слушать людей, чем рассказывать о своей жизни, но сейчас в нем возникло внезапное желание рассказать о себе, Ганне, об их одиссее. То, что он рассказал о жене, не выдавал себя за холостяка, оправдывало его в собственных глазах, лишало положение двусмысленности.
— Только мы с Ганной поженились, как в организации начались аресты — так уж не повезло. Это было осенью восемьдесят девятого. Ганна одно время скрывалась у знакомых — ее разыскивала жандармерия. За что — рассказывать долго, не за грабеж, поверьте…
— Я знаю — за политику, — серьезно молвила Мария.
— Да, за политику, — подтвердил Мельников. — Так вот, за мной тоже следили, куда ни ступишь — следом ниточка. Но у меня уже был немалый опыт: повожу по дворам и оторвусь, поброжу по закоулкам, пока не уверюсь — «хвоста» нет, и к дому, где Ганна. Войду из сада, по канату взберусь на балкон — вот такие романтические свидания с собственной женой! Весело было, что и говорить. А еще веселей в тюрьме. Пока на так называемой воле работаешь по двенадцать часов у станка, никто не интересуется, дышал ты свежим воздухом или нет. А в тюрьме — беспокоятся, потому что ты уже государственный человек, числишься в бумагах и согласно им тебе надлежит каждый день ходить на прогулку.
— А я живу недалеко от тюрьмы и никогда не видела, чтобы заключенных выводили на прогулку, разве что тюремная карета сломается, тогда пешком бедных ведут.
— И не увидите, если не приведет судьба, если сами за каменные стены не попадете, — улыбнулся Ювеналий. — Вот мы с Ганной почти месяц видели друг друга только из окон камер ростовской тюрьмы. А гулять по-тюремному — это означает покружить часок по двору, размером и высокими каменными стенами напоминающему большую комнату, потолком которой служит небо. Вот и весь божий свет. А тут еще двое вооруженных часовых очень внимательно следят, как бы заключенный не перемахнул через ограду. Когда ведут гулять политического, предварительно очищают двор — всех гонят оттуда. Невольно начинаешь думать, что ты — важная персона…
Тогда, поднимаясь по разогретым мартовским солнцем деревянным ступеням, пахнувшим живицей, Ювеналий и Мария много говорили. Прошли две недели, и накипь слов опала, как опадает пена (он, должно быть, замучил девушку рассказами), зато осталось трепетное и радостное ощущение чего-то нового, чему не хватает слов в человеческом языке.
И вот он опять поднимается по этим ступеням, укоряя себя и в то же время оправдывая тем, что зайдет в домик Кулишей как обычный знакомый, почти родственник, потому что Мария знает родичей Ганны давно и близко, минутку посидит и попрощается, ведь право смешно — две недели обходить Дорогожицкую улицу, как зачумленную…
До сих пор Ювеналий считал себя человеком благоразумным, неспособным на увлечение. Даже его чувство к Ганне, пронесенное через годы, было спокойным, ровным и рассудочным. Главным в жизни, единственной его страстью была истина. И потому, что справедливость, правда требовали борьбы с неправдой, Ювеналий стал революционером. С той поры единственное, чем он жил, что по-настоящему любил, если идею вообще можно любить, была революция…