Там, на другом конце провода, раздались горькие, глубокие рыдания.
— Привет, мам. — Она не разнимала век.
— Элен, — послышался голос мадам Решевски, — как поживаешь?
— Все хорошо, мам. — Элен с удовольствием потянулась под одеялом. — А сколько времени?
— Девять.
Элен, скривившись, еще крепче зажмурилась.
— Мама, дорогая, — мягко произнесла она, — почему ты звонишь так рано?
— В твоем возрасте, — рыдала мадам Решевски, — я вставала в шесть утра и работала как проклятая, не покладая рук. Женщина, которой всего тридцать восемь, не должна тратить всю жизнь на сон.
— Почему ты постоянно говоришь, что мне тридцать восемь? — обиделась Элен. — Мне, чтоб тебе было известно, тридцать шесть. Неужели так трудно запомнить? Тридцать шесть.
— Элен, дорогая моя, — холодно, со слезами в голосе откликнулась мадам Решевски, — я это запомню.
Наконец открыв глаза, Элен медленно перевела взгляд на потолок, расчерченный солнечными линиями.
— Почему ты плачешь, мам?
В трубке помолчали, потом рыдания возобновились — искренние, отчаянные, правда, теперь уже тоном выше.
— Что с тобой, мама, скажи наконец?
— Мне просто необходимо побывать на могиле папочки! Так что приезжай немедленно — отвезешь меня на кладбище.
— Мамочка, — вздохнула Элен, — мне сегодня предстоит побывать в трех местах…
— Надо же! И это говорит моя собственная дочь! — прошептала мадам Решевски. — Моя дочь отказывается проводить родную мать к могиле отца! Уму непостижимо!
— Хорошо, я готова, но только завтра, — стала уговаривать ее Элен. — Разве нельзя сделать это завтра?
— Нет, только сегодня! — долетел до нее из Манхэттена высокий, с трагическими нотками голос, такой же, как когда-то в старину, когда она выходила большими шагами на сцену. — Сегодня, проснувшись, я услыхала чей-то голос: «Ступай к могиле Абрахама, ступай немедленно! Отправляйся к могиле своего мужа!»
— Мамочка, — тихо возразила Элен. — Папа умер пятнадцать лет назад. Какая разница, когда к нему прийти — днем раньше, днем позже?
— Ладно, успокойся! — Мадам Решевски великолепно выразила в голосе обиду. — Извини, что побеспокоила по такому пустячному поводу. Можешь идти куда хочешь — на свидания, в салон красоты, на вечеринку с коктейлем… Обойдусь. Сама съезжу на его могилу, на метро.
Элен снова закрыла глаза.
— Ладно, приеду за тобой через час.
— Вот это другое дело! — решительно молвила мадам Решевски. — И очень прошу тебя, не надевай эту отвратительную красную шляпку.
— Ладно, не надену. — Положив трубку, Элен снова легла…
— Ничего себе, машина, — проговорила мадам Решевски, когда выезжали из Бруклина. — На такой ездить только на кладбище!
Она сидела, как школьница, и по внешнему виду ей никак нельзя было дать семьдесят: элегантное котиковое манто, губы тщательно накрашены, стройные ноги в шелковых чулках. Она с презрением разглядывала салон, сиденья из красной кожи и никелированные части «роудстера» Элен.
— Спортивная модель. Этот великий человек лежит в могиле, а родственники навещают его в таком канареечном автомобиле с открывающимся верхом…
— Другого автомобиля, мамочка, у меня нет. — Элен, в дорогих перчатках, осторожно крутила баранку руля — на нее приятно было смотреть. — Мне вообще повезло, что его не отобрали.
— Разве я тебе не говорила, что этот человек не для тебя? Не говорила? — Мадам Решевски холодно смотрела на дочь серыми, глубоко посаженными, блестящими глазами, искусно подведенными. — Сколько лет я тебя предупреждала? Я всегда была настроена против него. Разве не так?
— Да, мамочка.
— А теперь ты довольна уже тем, что он платит тебе алименты только за полгода, а не за весь год, — горько усмехнулась мадам Решевски. — Никто меня не слушает, никто, даже родные дети! Ну а теперь вам же приходится страдать.
— Да, мамочка, ты права.
— Ну а театр?! — взмахнула руками мадам Решевски. — Почему ты не занята этот театральный сезон?
Элен пожала плечами.
— Пока не появилось для меня хорошей роли.
— «Хорошей роли»! Боже мой! — горько засмеялась мадам Решевски. — В мое время мы играли по семь пьес за сезон независимо от того, устраивала нас предложенная роль или нет.
— Мамочка, дорогая, — покачала головой Элен, — сегодня ведь все иначе. Во-первых, это тебе не еврейский театр, и на дворе не тысяча девятисотый год.