ую глубину моей души, я чувствовал их великий тяжелый труд, их морщины, их седые волосы, молодое насмешливое любопытство красивых и некрасивых девушек, могучие души и чудную простоту тружеников. Я ощущал, я понимал их честность, их доброту, их хорошее чувство ко мне. Я был дома, среди своих. Мы вошли в каменную комнату. Стены, потолок, пол были сложены из большого камня. Древней, тысячелетней утвари едва коснулось дыхание железного века: сосуды, хранилища зерна, масла, вина, очаг являли картины века каменного. Мы снова вышли во двор. Прямо передо мной сияла на солнце снежная вершина Большого Арарата. Не только чувства, но и мысли мои необычайно обострились. Множество ассоциаций, способных возникнуть вокруг Арарата, главной горы человечества, горы веры, вдруг прянули в моем мозгу. Я видел черные быстрые воды всемирного потопа, я видел тонущих овец, ишаков, тяжелый тупоносый баркас, грузно плывущий по воде. Я увидел спасенных Ноем животных и кровавые скотобойни, на которых потомки Ноя убивали потомков этих животных. Но я не только думал о библейской горе. Я наслаждался ее красотой бездумно, она сияла во весь свой рост, ее не прикрывали дома Еревана, дым заводских труб, облака и туман Араратской долины. От каменной подошвы своей до белой головы стояла она, освещенная утренним солнцем. Она соучаствовала в сегодняшней жизни, она соучаствовала в жизни прошедших тысячелетий. Она связывала сегодняшнюю свадьбу с флейтами, звучавшими здесь три тысячи лет назад. Все проходит, ничто не проходит... Нас торопили - надо было поехать за невестой, до ее деревни было восемнадцать километров. Свадебный поезд состоял из двух грузовиков и нашего стеклянного автобуса. Молодежь, стоя в кузовах грузовиков, плясала, пела, бешено размахивала жареными курами, круглыми пшеничными хлебами, шампурами, на которые был насажен шашлык, у некоторых танцоров в руках поблескивали трофейные немецкие кортики и кинжалы - на острие их были насажены яблоки, а на сверкающих лезвиях были выгравированы слова: "Alles fur Deutschland!" Пронзительно звучали флейты, долдонили барабаны, но вокруг некому было восхищаться богатством свадебного поезда, всюду лежал плоский, слепой и глухой камень. Хмурое каменное безлюдье придавало какую-то особую силу веселью - это был вызов. Человеческий род продолжался - свадебные флейты и барабаны смеялись над камнем. И вот мы въезжаем в деревню невесты. Мальчишки, покинув полотна Мурильо, черноокие и чернокудрые, бегут за нашими машинами. У заборов стоят зрители. С двойной силой бушует приехавшая молодежь, в кузовах машин. Это - обрядовое свадебное веселье, такое же, как обрядовые слезы на похоронах. Минутами лица весельчаков становятся хмуры и озабоченны. Они веселятся, как работают, чрезмерно. Издали видна толпа, запрудившая улицу; мы подъезжаем к дому невесты. Играет музыка, нет только кинооператоров и фотокоров - наш выход из автобуса напоминает прибытие во Внуково на мощном лайнере правительства дружеской страны. Старики сердечно здороваются с нами, двумя руками пожимают руку. Бьют тамтамы. И вот мы входим в дом невесты. Деревенская, горная, чистая армянская бедность проинвентаризировала в доме стены, окна, все предметы. И на фоне этой бедности с какой-то необычайной праздничностью выглядят столы, вытянувшиеся поперек и вдоль просторной комнаты. На столах стоят десятки бутылок и графинов, полных мутного белого вина и желтоватой виноградной водки. На столах зелень, рыба, жареная баранина, пряники, орехи. Жених и невеста сидят рядом, при каждом тосте они встают. Жених в новом клетчатом пальто и клетчатой кепке. У него красное, обветренное лицо, грубоватое, носатое. На рукаве у него красная повязка, как у дружинника, содействующего милиции. Невеста очень миловидна, длинные ресницы прикрывают ее опущенные в землю глаза. Когда к ней обращаются, она молчит, не подымает глаз. На голове ее венок с белой вуалью. Она, как и жених, одета в пальто. Пальто на ней новое, светло-голубое, в руках она держит светло-голубую сумочку. После каждого тоста гости небрежно бросали рублевые бумажки в тарелку, стоящую возле музыкантов. Некоторые бросали зеленые, синие бумажки; раз или два на тарелку легли красные десятки. А ведь все это происходит, как говорится, в новом масштабе цен. Это соревнование в щедрости при заказывании музыки дает музыкантам тысячные заработки. Даже в ереванских газетах писалось, что этот музыкальный аукцион на деревенских свадьбах надолго вышибает народ из бюджета. Музыканты стараются не смотреть на бумажки, скользящие в тарелку. Но не смотреть немыслимо, и время от времени флейты и барабан быстро поглядывают на дорогую тарелку, поглядывают удивительно живыми глазами. Свадебные столы ясно показывают человеческие отношения, расслоение, профессии, родовые и родственные связи. За столом девяностолетние сельские старики, они по-молодому пьют, смеются - ведь они из деревни Сасун, знаменитой своими плясунами и певцами, они потомки Давида Сасунского. За столом крестьяне в бедных пиджачках, в солдатских гимнастерках, кительках, их жены в темном, старушечьем ситце. За столом два районных начальника, краснолицые и уверенные в себе, в москвошвеевских костюмах, их полногрудые жены одеты в одинаковые ярко-синие платья. За столом ереванские щеголи в брюках дудкой и ереванские тоненькие девицы-модницы в нейлонах - они студенты, аспиранты, сотрудники научно-исследовательских институтов. За столом работник ЦК партии в синем пиджаке и красном галстуке. За столом знаменитый армянский писатель Мартиросян, его жена. За столом совхозные механики, шоферы, трактористы, каменщики и плотники, по большей части молодые, могучего сложения ребята. Все эти люди прочно связаны родством и землячеством. Связь эта навсегда. Прочность ее проверена тысячелетиями. Пир у родителей невесты проходит нервно, каждый раз встает главный шафер жениха - его называют "кум" - и раздраженно, почти грубо требует, чтобы невесту отпустили в деревню жениха - ей давно пора быть там. На кума сердито набрасываются родственники невесты. Спор этот лишь наполовину всамделишный, частично он обрядовый. Но свадьба действительно вышла из графика, и поэтому кум злится очень естественно, без игры. Кум - это главнокомандующий свадьбы, у него на рукаве, как и у жениха, широкая красная перевязь. На нем такое количество трудных, сложных дел и обязанностей, что лицо его выглядит не по-свадебному озабоченно, нахмуренно, как у директора завода, не выполняющего план. Ему не до шуток. Лишь изредка он спохватывается и торопливо, деланно улыбаясь, выпивает стаканчик, вновь погружается в заботы. - Надо ехать, надо ехать! - кричит он и показывает на часы. Мне говорили, что кум купил для свадебного стола на свои деньги семьдесят килограммов шоколадных конфет. Его толстое смуглое лицо полно решимости. Видно, что он не отступит, пока не доведет дело до конца. Свадьба так сложна, многолюдна и многоголоса, что о молодых людях в пальто, решивших пожениться, почти начисто забывают. Однако, когда требование кума, его заместителей, единомышленников и сторонников было наконец удовлетворено и невеста стала прощаться с отчим домом, трогательная печаль этих минут захватила всех участников пира. Невеста плакала - это уже не был обряд, это были человеческие слезы. И правда, как значительно, как трогательно было все происходящее. Девушка уходила из дома своих родителей, она шла в дом жениха. Я видел ее новый дом - каменная тесная комнатка с низким потолком, с маленьким окошечком, на склоне горы. Камень, камень, и по будням там нет дождя, и по праздникам нет дождя. А затем человеческая душа, ее волнение и печаль были вновь заслонены обрядом. Невесту не выпускали из дому. Представители и агенты кума подкупали деньгами мальчишек, окруживших девушку в голубом пальто, с голубой сумочкой в руках, в белых атласных туфельках. Пацаны-взяточники, зажимая в кулаки трояки и пятерки - у одного я видел десятку, - расступились, дали дорогу невесте. Как не подходил голубой облик невесты, голубая сумочка, туфельки, шагавшие к нашему стеклянному автобусу, к той жизни, что ожидала эту девушку. Мать дала ей, прощаясь, белую курочку, белую тарелку, красное румяное яблочко... А в это время под гром барабанов, под пронзительные звуки свирелей началась погрузка приданого на грузовик. Грузовик нарочно не подъехал к самому дому: пусть народ получше разглядит предметы. Первыми шли девяностолетние пьяные старцы, они несли на голове чемоданы невесты, они пели и приплясывали. За ними двигались могучие люди, высоко держа на поднятых руках новый зеркальный шкаф, стол, швейную машину. Женщины и дети несли стулья. Загремел сводный оркестр, дружки несли никелированную кровать с пружинным матрацем. Видимо, шутки колхозников были солеными зрители, смеясь, покачивали головами, девушки и женщины опускали глаза. Когда невеста, окруженная толпой женщин, представлявших жениха, подходила к автобусу, мальчишка лет пятнадцати подбежал к одной из женщин, облапил ее и поцеловал. Разъяренные мужчины набросились на него, через мгновенье лицо парня было залито кровью. Я сразу сообразил, что мальчишка напился до безумия, и мне показалась чрезмерно жестокой расправа с ним. Но тут же мне объяснили, что это совершался свадебный обряд - мальчик был братом невесты, он хотел поцеловать одну из женщин, приехавших из деревни жениха, как бы мстя за свою сестричку. Это был обряд, условность, но какой жестокий обряд, какой грубый. И вдруг я увидел: невеста подняла заплаканные глаза на брата, мальчик с окровавленным лицом и мокрыми от слез глазами посмотрел на сестру. Их заплаканные глаза улыбнулись друг другу - это была улыбка любви. И сразу стало на душе так радостно, так тепло, так грустно. Мы снова сели в стеклянный автобус. Жених и невеста сидели рядом. Они сидели, как незнакомые, с застывшими лицами, ни разу за всю дорогу не перемолвившись словом, ни разу не поглядев друг на друга. Над каменными костями гор заходило солнце. Какой-то геологической бездной времен дохнуло от огромного мутного светила, полного тусклым огнем. Дымный, красный свет стоял над красными камнями. Мы вернулись в деревню жениха в темноте. Звезды стояли над нашей головой, южные, армянские звезды, те, что стояли над Араратом, когда еще не была написана библия, те, что стояли над высокими снеговыми горами, ныне лежащими бессильной скелетной россыпью, те, что будут стоять, когда Арарат и Арагац лягут мертвыми костьми, рассыплются в прах. Мне очень запомнилась эта ночь. В темноте мы медленно шли по деревне; посреди улицы белел накрытый стол. Когда мы подошли к нему, ослепительно вспыхнули автомобильные фары на крыше халупы - здесь жил дядя жениха, и мы должны были принять его угощение. Его сыновья - шоферы - установили автомобильные фары на крыше. В белом прожекторном свете мы смеялись, желали счастья молодым. Потом, вновь захлебнувшись в синей тьме, мы шли по деревенской улице к белевшему накрытому столу - это кум приготовил угощенье для свадебного кортежа. И вот наконец мы вошли в сельский клуб, ничем не похожий на блистательные дворцы культуры из розового туфа, воздвигнутые в сельских районах Араратской долины, Севана, Раздана. Каменный барак с темным бревенчатым потолком. Вдоль стен стояли столы, за столами сидели гости - их было двести человек. Здесь не было той городской райцентровской и сельской пестроты, какая была в доме невесты. Здесь были лишь сельские люди - крестьянство. Мне шепотом называли людей, присутствовавших в клубе: плотников, пастухов, каменщиков, матерей, родивших десять-двенадцать детей, - так на приеме в посольствах объясняют вполголоса, кто там в малиновом берете с послом испанским говорит. Жениха и невесту посадили на стулья, гости сидели на досках, положенных на пустые ящики. Но жениху и невесте сидеть пришлось мало, во время тостов они вставали, тосты же были длинные, не тосты, а речи. Молодые стояли рядом, он - в своем клетчатом пальто, клетчатой кепке, с красной перевязкой на руке, она - в голубом пальто, с голубой сумочкой в руке. Он хмуро смотрел перед собой, она - опустив заплаканные глаза, прикрытые длинными ресницами. Пили и ели много, табачный дым и горячий пар стояли в воздухе, гул голосов становился все громче. Это было народное крестьянское веселье. Но каждый раз, когда поднимался седобородый или черноусый человек и начинал произносить речь, в просторном каменном сарае становилось тихо. Удивительно хорошо умели слушать здесь люди. Мартиросян шепотом объяснял мне: - Говорит бригадир птицеводческой фермы... старику девяносто второй год... это бывший заведующий земотделом, старый коммунист, он живет теперь в деревне на покое... В речах почти не говорилось о молодоженах, об их будущей счастливой жизни. Люди говорил о добре и зле, о честном и трудном труде, о горькой судьбе народа, об его прошлом, о надеждах на будущее, о плодородных землях Турецкой Армении, которые были залиты невинной кровью, об армянском пароде, рассеянном по всем странам света, о вере в то, что труд, доброта сильней любой неправды. В какой молитвенной тишине слушали люди эти речи: никто не звенел посудой, не жевал, не пил - все, затаив дыхание, слушали. Потом заговорил худой седой мужик в старой солдатской гимнастерке. Редко я видел лица суровее этого темного, каменного лица. Мартиросян шепнул мне: - Колхозный плотник, он обращается к вам. Какая-то чудная тишина стояла в сарае. Десятки глаз смотрели на меня. Я не понимал слов говорившего, но выражение многих глаз, внимательно, мягко глядевших мне в лицо, почему-то сильно взволновало меня. Мартиросян перевел мне речь плотника. Он говорил о евреях. Он говорил, что в немецком плену видел, как жандармы вылавливали евреев-военнопленных. Он рассказал мне, как были убиты его товарищи - евреи. Он говорил о своем сочувствии и любви к еврейским женщинам и детям, которые погибли в газовнях Освенцима. Он сказал, что читал мои военные статьи, где я описываю армян, и подумал, что вот об армянах написал человек, чей народ испытал много жестоких страданий. Ему хотелось, чтобы об евреях написал сын многострадального армянского народа. За это он и пьет стакан водки. Я низко кланяюсь армянским крестьянам, что в горной деревушке во время свадебного веселья всенародно заговорили о муках еврейского народа в период фашистского гитлеровского разгула, о лагерях смерти, где немецкие фашисты убивали еврейских женщин и детей, кланяюсь всем, кто торжественно, печально, в молчании слушал эти речи. Их лица, их глаза о многом сказали мне. Кланяюсь за горестное слово о погибших в глиняных рвах, газовнях и земляных ямах, за тех живых, в чьи глаза бросали человеконенавистники слова презрения и ненависти: "Жалко, что Гитлер всех вас не прикончил". До конца жизни я буду помнить речи крестьян, услышанные мной в сельском клубе. А свадьба шла своим чередом. Гостям были розданы тоненькие восковые свечи, люди, взявшись за руки, повели медленный и торжественный свадебный хоровод. Двести человек, старики, старухи, девушки и парни, держа в руках зажженные свечи, плавно, торжественно двигались вдоль каменных шершавых стен сарая, сотни огоньков колыхались при их движении. Я смотрел на сплетенные пальцы, на нержавеющую, неразрывную цепь коричневых, темных трудовых рук, на светлые огоньки. Великое наслаждение было смотреть на человеческие лица; казалось, не свечи, а глаза людей светились мягким, милым огнем. Сколько в них было доброты, чистоты, веселья, печали! Старики провожали уходившую жизнь. Лукавые глаза старух глядели задорно и весело. Лица молодых женщин были полны застенчивой прелести. Степенно глядели девушки и пареньки. А цепь, жизнь народа, была неразрывна, в ней соединились и молодость, и зрелые годы, и печаль уходивших. Эта цепь казалась неразрывной и вечной, ее не могли порвать горести, смерть, нашествия, рабство. Жених и невеста танцевали. Его невеселое большеносое лицо было устремлено вперед, как будто он вел машину, - он не оглядывался на молодую. Раз или два она приподнимала ресницы, и я увидел при свете восковых свечей ее глаза. Я видел, что она боялась, как бы воск не капнул на ее голубое пальто. Я понял, что все мудрые речи, которые, казалось, не имели отношения к свадьбе, относились к молодым. Пусть обратятся в скелеты бессмертные горы, а человек пусть длится вечно. Наверное, многое я сказал нескладно и не так. Все складное и нескладное я сказал любя. Баревдзес - добро вам, армяне и не армяне!