Три блистательных города есть на свете – Рим, Константинополь, и Киев. Рим – много раз разрушенный варварами, старый, дряхлый, погрязший в неестественной смеси отживших традиций, южного цинизма, и извращенного, поверхностного христианства. Константинополь – пестрый, наполовину восточный, безалаберный, и тоже старый, многовековой. И Киев – город молодой, кипящий жизнью, город будущего.
Деревенщине все равно, где жить. Даже рожденные в столицах на всю жизнь, бывает, остаются провинциалами. Но каждый цивилизованный молодой человек мечтает попасть в Киев и утвердиться там – в новом Риме, новом Константинополе. Киев – где женщины свободно ходят в одиночку по улицам, где что ни день устраиваются представления, где щепетильные воины встречаются в поединках.
Где, шепнул ему внутренний голос, не прекращается борьба за власть. Где непрерывно интригует и составляет заговоры еще очень молодая, но уже легендарная, Добронега. Где удачливость, предприимчивость и доблесть щедро вознаграждаются.
Неприятная мысль посетила Хелье. А не Киев ли тут причиной? Может, Матильде захотелось покрасоваться, поблистать в обществе, и предвидела она, что, выйдя замуж за Хелье, проведет она всю жизнь в Сигтуне, за два века существования так и не переставшей быть захолустным городком, а то и в Хардангер-Фьорде, где у родителей Хелье имелись какие-то земли, или, того хуже, в лесном Смоленске, среди провинциальной, кичливой и глупой славяно-варангской кодлы, величающей себя аристократией? А ей хотелось в Киев. Хелье с ужасом вспомнил, что она об этом говорила, и даже писала ему в письмах, а он не обратил внимания. Дурак! Следовало пообещать ей, что как только они поженятся, он сразу же приступит к постройке ладьи славянского типа. А грек сразу показал Матильде… драккар, не драккар – здоровенную посудину, на которой, как он сказал, они пойдут морем до самой Венеции (она, захлебываясь, рассказывала об этом изнывающему от скуки, ревности и злобы Хелье). Пойдут – мимо саксонских земель, тех самых, из которых семья Матильды десять лет назад бежала от датских захватчиков. Чтоб они там опрокинулись по пути!
Хелье представил себе… далеко не в первый раз… как старый противный грек раздевает Матильду… а она радостно позволяет ему… и он кладет ее на спину, на ложе, и ложится сверху на атласное тело, всем своим весом… и видна отодвинутая в сторону нога Матильды, чуть согнутая в колене… и ее грудь, которую грек ласкает волосатой греческой рукой… и ее золотые волосы и счастливая улыбка на лице.
Уеду в Каенугард и предамся там разврату, подумал Хелье.
Сам он познакомился с греком случайно. Впрочем, судя по всему, жизнь и действия грека редко посещала случайность. Возможно Хелье, сам того не зная, оказался втянутым в какую-то интригу, его просто использовали, а потом оставили. Хорошо хоть не зарезали.
Грек, с отвращением подумал Хелье. Привлекательный мужчина, да. Хоть и старый. Несмотря на то, что было ему далеко за тридцать, выглядел он… в общем, женщины таких любят. Блондин с сединой. На голову выше Хелье. Крепкий и плотный, несмотря на пластичность. Орлиный нос. Хорошо бы по этому носу кулаком… ага… Красивая вельможная походка, величавая осанка, надменность. И легкий славяно-греческий какой-то акцент, заставляющий девушек и замужних женщин таять и желать немедленного продолжения рода на любых условиях.
И ведь именно он, Хелье, ничего тогда не подозревавший, привел грека к дому племянника конунга. И хотя потом некий Эрик Рауде признался в убийстве, Хелье знал совершенно точно, кто именно убил молодого многообещающего воина, на которого молилась дружина. Будь племянник конунга жив, вряд ли Олаф Норвежский появился бы в этих краях. Следовательно, создавшееся положение с помолвкой и прочим – частично дело рук самого Хелье. А это к чему-то да обязывает. Никто, правда, об этом не знает, но есть такая вещь, как совесть.
Почему Рауде взял вину на себя? Трудно сказать. Хелье ни разу не видел этого Рауде. Какой-нибудь старый проходимец, которому все равно – объявят его ниддингом или нет. Наверное, ему хорошо заплатили греческим золотом.
А когда все решилось, и Матильда ему уже не принадлежала, он, Хелье, как раб какой-то, как побитый щенок, продолжал таскаться в дом родителей Матильды, упорно делая вид, что ничего не подозревает, и мать Матильды, весьма похожая на дочь, только в старом, потасканном исполнении, украдкой ей, дочери, выговаривала на саксонском наречии, что, мол, неприлично это, думая, что Хелье не понимает, а отец Матильды стыдливо молчал. Впрочем, не стыдливо. А – покорно. Мать, улыбаясь, делая вид, что речь идет о повседневном, о кухонной утвари, мать, говорящая по-шведски очень плохо, говорила дочери —