— Вам понятен мой вопрос? — сказал судья Григорьев.
— Не знаю, — тихо и коротко отозвалась она. И тут — как будто в двойное наказание себе — взглянула на Дарью, и еще сильнее оробела, замкнулась наглухо.
Дарья сидела на переднем ряду, поближе к Федору, — простоволосая, в светлой кофте, при случае кивала Федору головой, бодрила улыбкой и все норовила подмигнуть, понравиться вертуну адвокату: чтоб не сидел как чучело, а защищал.
— И все же, свидетельница, насколько нам известно, вы комсомолка. Не находите ли свое тогдашнее поведение, мягко говоря, легкомысленным? — въедливо спрашивал судья Григорьев, надеясь уязвить ответами свидетельницы Викентия Савельева. — Почему же вы опять не отвечаете? Свидетельница?
— Я не знаю. Я ничего не знаю! — Ольга всхлипнула, по лицу потекли слезы. — Я во всем виноватая! Меня судите! Отпустите вы его!
Секретарь суда разогнула спину, налила из графина стакан воды, бесстрастно протянула Ольге.
Допрос свидетелей продолжался. Вторым, малозначимым и последним, шел Максим-гармонист, вызванный в суд, в общем-то, для проформы.
Переминаясь с ноги на ногу, он трепал в руках кепку, бормовито и непоследовательно рассказывал про вечерку, про примерное поведение Федора, про то, что Савельев «на чужую девку мог бы и не зариться», и вдруг оборвал свою речь, повернулся к Федору и крикнул неожиданно громко:
— Ухожу я на фронт, Федька! Прощай! Всё! Повестку уж выдали! — Горьковатая радость сквозила в его словах. — Паня уже ушел. Комсорга Кольку Дронова тоже забрали. Все уходим. Прощай, Федька! Привет тебе велено передавать.
Судья Григорьев дотянулся до колокольчика, медным звоном пресек свидетеля, приказал тому сесть. Потом судья Григорьев посмотрел в окно, чтобы найти взглядом мужика в красной косоворотке с дорожным узелком. Но его у квасного ларька уже не было, словно и вообще не было. Да и ларек с полнотелой продавщицей в белом чепце был почему-то закрыт. «Ушел… А продавщица, похоже, проводить его собралась. На войну ушел…»
Почти два месяца страну топтал оккупантским сапогом немец. Уже был повергнут Минск, сдан страдалец Смоленск, корчился и сжимался в осаде Киев. И хотя Вятская земля была далеко от рубежей фронтов, однако и тут все уже подчинялось потребе войны. Беженцы из полоненных земель скитались по области, сидели на станциях на кулях. Кишели призывным народом военные комиссариаты. Уползали на запад в погибельную сумятицу воинские эшелоны. А оттуда почтовым потоком текли похоронные извещения.
«Все уходят. Вот так, — подытожил судья Григорьев. Взглянул на Викентия Савельева и стиснул от возмущения зубы: — А этот пакостник не уйдет! Бронь выхлопочет. По тылам отсидится. Он храбер там, где безопасно! Такие всегда за чужой спиной прикрытие найдут!»
Однако сколь возмущен и жесток, столь же ошибочен окажется судья Григорьев в своих презренных мыслях о будущем Савельева! Лишь потуже затянется послеоперационный шов и слезут коросты — Викентий Савельев с партийным призывом уйдет в действующие войска. В отступательных боях под Харьковом политрук Савельев с остатками разбитого зенитного батальона попадет в западню, расстреляет все патроны и безоружный, контуженный, будет взят в плен. По приказу немецкого офицера местный полицай Ковальчук, в бытность зажиточный хуторянин, раскулаченный при Советах, но чудом спасшийся от ссыльной Сибири, выкрикнет перед строем военнопленных: «Хто из вас есть тута партейцы? Выходи! Все равно выведаем!» И Викентий Савельев, больной, раненный, вдруг резко поднимет голову и сделает роковой шаг, не отрекаясь от партийной принадлежности и своей планиды. У войны свое сито…
Когда из-под ног измученного пленника полицай вышибет чурбан и тело с табличкой на груди «коммунист» грузно осядет в петле виселицы, через разорванную гимнастерку на животе казненного будет различим крупный шрам от удара ножом.
— Обвиняемый! Вам предоставляется последнее слово перед вынесением приговора, — отчеканил судья Григорьев.
9
Федор встал со скамьи подсудимых, положил руки на перила, потом виновато убрал их за спину. Посмотрел в зал. Мать с прижавшейся к ней Танькой — обе пугливо навостренные от значительности минуты; Дарья, ближе всех, и еще подалась вперед: кажется, сама готова держать покаянную речь; Максим, возбужденный, взлохмаченный — будто рад от скорого ухода на службу; Савельев, сидевший вполоборота, — он и есть всему причина, но нет к нему претензии: выжил — и за это можно в ножки поклониться, не по убийственному делу срок тянуть. Еще Федор успел взглянуть на Ольгу. Одетая во все темное, со спрятанной под платком косой, в ней было сейчас что-то покорное, как в смиренной монашке, — и даже жалкое.