— Ты почему спишь, бездельник! Почему оружие бросил? Кто службу служить будет? Дал вам поблажку, а вы как… — Он выматерился, заорал шире: — Подъе-е-ем! Разлеглись, собаки!
Конвой засуматошился, злость начальника приумножил, отыгрался бранью да пинками на заключенных.
Уходя со стоянки, Федор с тоской оглядывался назад: на темный провал озерца, на золотую рябь колосившейся ржи, на вихрастый клин подлеска. Он и сам не знал: жалеть ему сорвавшегося бегства или тешиться благодетельным случаем, сохранившим ему жизнь. Могли бы подстрелить, как зайчонка, или поймать и в проучку пустить в расход. Но определенно было жаль утраченный Танькин крестик. Его вышиб из руки Воронин, и Федор не успел его разыскать в траве. А первая пуля, выпущенная в него из конвойного нагана, навсегда застряла в памяти шаловливым свистом «фьють!».
— Не растягиваться! Подтянись! Ровней держаться! Кто на шаг отклонится — застрелю-у! — наводил дисциплину ретивый служака Воронин.
13
Вечером, когда тяжелые лиловые облака прищемили опухлое пунцовое солнце, когда белесой туманной устилкой покрылись низовья луговин и пастбищ, а лес пришипился в безветренных сумерках, заключенные добрались по пылистой дороге до небольшого села. Людей из сельских домов почти не показалось: такие этапы здесь не в редкость. Да и кому любознайство до арестантов, ежели начавшаяся военная година выхолащивала народ добропорядочный, к преступному миру непричастный! Лишь подворотные собаки проявили интерес — разноголосо облаяли колонну, которая серо проползла по краю села, да несколько огольцов в неловком молчании созерцали угрюмые лица зэков и покачивающиеся винтовки за плечами конвоя.
На ночевку заключенных загнали в пустую конюшню, огороженную колючей проволокой. Дощатый барак, где останавливались по обычности этапы, чернел невдалеке корявой кучей останков пожарища: по чьей-то милости его подпалили; а одну из сельских конюшен опростала война — лошадей угнали по нуждам фронта, — так что порожним стойлам определили человечье применение.
Заключенные размещались спать в денниках. Все в конюшенном помещении пропахло не только лошадиным духом, навозом, прелью гнилых досок, но и едучим запахом человеческой мочи и испражнений от наследия прошлых этапов. В полупотемках, натыкаясь друг на друга, заключенные искали приют своему изможденному телу. Расселялись густо, почти впритык. Тихо радовались всякому незагаженному месту, чистому клочку соломы.
Блатные по заведенным правам расположились раздольнее всех: расстелили одеяла и шмотье, поотобранное в этапе, разжились свечкой для комфорта. Еще на пересылке они друг друга опознали по невидимым метам, сплотились, чувствовали себя уверенно-нагло, в меру вольно и с некоторыми конвоирами общались запанибрата.
Ночью урки и вовсе устроили гулянку. У воров не переводились деньги, а деньги и тут вершили свое дело. Как муха льнет к дерьму, так и мздоимцы из конвоя шли на поводу корыстного запашка: приносили ворам самогонку и сало. Для полноты увеселения сыскались и проститутки. В этапе гнали десятка два осужденных баб, некоторые из них, может, и не промышляли продажной услугой, покуда не познали тюремный мор.
Федор нечаянно подслушал разговор двух баб. В потемках за перегородкой они шептались:
— К ворам пойду. Жрать охота.
— Сдурела? Снасильничают ведь!
— Надо мной и насильничать не надо. Мне… — она тут гадко выругалась, — не жалко. Хоть накормят. Стыдом сыт не будешь.
Обчистив себе местечко, поогрызавшись из-за тесноты с соседями, Федор пристроился в углу денника. Хоть и намаялся в долгом пути, сон к нему сразу не шел. Федор знал, что ночью придется платить за разбитую рожу Лямы. С горящей лучиной в руке Ляма уже проведал его и зубоскально предупредил:
— Поживи еще нимного, фраер. Для тибя перышко уже наточено…
Федор догадывался, что Ляма рисуется и «берет на понт». На «мокрое» он вряд ли отважится: судя по всему, еще слабочок в воровской стае, но поиздеваться над «бытовиком» при дружках — тут ему прямая выгода для усиления блатного весу. Зудливо дребезжал внутри страх, не давал спокою. И никуда не вырвешься из конюшни, и нечем защитить себя. Федор невольно вслушивался в пьяную копошню урок чавканье, кряканье, развратный смех проституток, блатной жаргон, на котором изъяснялись. Эту «феню» он уже знал, но в разговорах никогда не использовал, будто этот язык для него краденый.
— На той зоне у меня лепила на крючке был.