Его, как прежде, дядею Сережей
Мы называли, но казалось нам,
Что стали старше мы, а он моложе,
Коль возраст измерять не по годам.
Мы этот вечер в точности опишем.
Какая Леля странная была:
Она о том, что приезжал Акишин,
Хотела рассказать и не могла, —
Боялась фразою неосторожной
Его любовь задеть иль оскорбить.
А скрыть, что приезжал он, невозможно,
И все ж она не знала, как тут быть.
Спасибо, Славик выручил, поведав,
Что к ним хороший дядя приходил,
Плескался в ванне, ночевал, обедал,
Играл. А папу звал он «бригадир».
«Моряк Акишин! Это гениально!» —
Кайтанов восторгался и шумел,
Не замечая, что жена печальна
И у нее другое на уме.
И грянул разговор многоголосый,
Теперь знакомый каждому из вас,
Все эти явно штатские вопросы
И бесконечный фронтовой рассказ:
Рассказчик начинает про другого,
А все ж нет-нет и о себе ввернет,
И даже то невиданно и ново,
Что всем давно известно наперед.
В речах мы упражнялись, как витии,
Но кое-как беседа перешла
От фраз высоких на дела земные,
Вернее — на подземные дела.
Глава двадцать четвертая
КАК ПРОВАЛИЛСЯ КАЙТАНОВ
Кайтанов и Леля проходят по штольне,
Дают указанья своим бригадирам.
Вдруг шепчет она: «Ты такой недовольный,
Иль я тебе в чем-нибудь не угодила?»
Кайтанов глядит на начальницу строго,
По лбу пробежала печальная тучка.
«Все правильно, только обидно немного,
Что ты инженер, а твой муж — недоучка».
«Но ты на метро человек знаменитый,
Тебе в институты все двери открыты.
Экзамены осенью». — «Разве успею?»
«Ты должен успеть! Обязательно это!»
Ну как описать мне его эпопею,
Отнявшую все межвоенное лето?
Он бился с науками, книги читая
В столовой, в конторе, в вагоне трамвая.
А дома газетой накрытая лампа
Всю ночь освещает гранитную щеку,
Подпертую — тоже гранитною — лапой.
Успеть бы, успеть бы к заветному сроку!
Когда же вчерашнею станет газета
И в окна вольются потоки рассвета,
Заснет он, свой письменный стол обнимая.
В объятиях Коли пылает планета,
Мучительны сны без начала и края:
Горят города, умирают заводы,
На дно океана идут пароходы…
Откуда возникло виденье такое?
Не спрятаться, не заслониться рукою.
Наверное, сны излучает газета,
Которая лампочкой за ночь нагрета?
А утром на шахте ты снова ударник,
Будь весел и бодр. Все чудесно на свете!
«…Вчера англичане оставили Нарвик…» —
Случайную фразу услышишь у клети.
Спецовки измазаны глиною рыжей,
Проходческий щит заливает водою.
В забое вдруг скажут: «…А немцы в Париже…» —
И близко дохнет неизбежной бедою.
За тюбингом тюбинг — чугунные кольца
Туннель образуют средь грома и стука.
И новеньких надо учить добровольцев
Проходке, чеканке и прочим наукам.
Не сразу дается бетонная масса —
Набьешь синяков, пробираясь по штрекам…
А вечером сходимся мы заниматься
Далекой порой — девятнадцатым веком.
Учебник толкует о жизни бесстрастно,
О смелом и нежном — уныло и строго.
Я взялся помочь Николаю, но ясно:
Не выйдет уже из меня педагога.
Сидим — голова к голове — на кушетке,
Читаем стихи наших предков могучих.
Как чудно звучат средь громов пятилетки
Некрасов и Лермонтов, Пушкин и Тютчев!
Лишь месяц остался. Декада. Неделя.
И Колины нервы на крайнем пределе.
Экзамен! Экзамен! Пора!
Ни пуха тебе, ни пера!
Стоит Николай пред ученым синклитом,
Билетик раскрыл и глядит на вопросы.
Зачем здесь Оглотков? Вон с краю сидит он,
Слюнявя холодный мундштук папиросы.
Ах да! Он теперь аспирант института.
В комиссии секретарем, вероятно.
Увидел Кайтанова, и почему-то
Ползут по щекам его бурые пятна.
Смущает Кайтанова старый знакомый,
И вот уже Коля не помнит бинома,
Волнение в горле застряло, как пробка,
И что-то бубнит он невнятно и робко.