«Ну и ну, эти перуанцы — все равно что китайцы, все на одно лицо», — так рассуждали жильцы дома и в особенности домовладелица, не перестававшая удивляться. «Посмотрите, если не верите, на это благопристойное семейство с четырьмя детьми, поселившееся в подвале. Мать (которая, кстати, занимается приготовлением десертов для латиноамериканских ресторанов) кажется того же возраста, что и дочери. То же самое и отец семейства: он такой же щуплый, как и мальчишки, их невозможно отличить друг от друга. Там, внизу, вполне может обитать все население Айакучо вместо добропорядочного семейства из шести человек».
В этом подвале, откуда прежде тянуло сыростью, а теперь пахло пирожными, конечно, не поместились бы все жители Айакучо, но доля истины в словах домовладелицы все же была. Около тридцати кондитеров сновали там среди паров кипящего сахара и ароматов ванили — тридцать постоянных обитателей маленького подпольного производства, не знающего терминов «пастеризация» и «полуфабрикат» и именно поэтому изготовляющего самые вкусные во всем Мадриде десерты. Никакой жарки в масле или на огне, только ручная работа, поэтому тишина в подвале была такая, что до ушей самых внимательных соседей доносился единственный звук — постукивание палочек, взбивающих яичные белки. «Еще чуть-чуть, Лучита, должно получиться вот так — видишь? Точь-в-точь как снежная вершина Гуаскаран».
— Возьми, Вагнер, скушай еще безе. Уж я-то знаю, что тебе нравится…
Они познакомились на лестнице: Грегорио Паньягуа, Вагнер и Лили. В отличие от соседей писатель никогда не путал эту смуглую и чуть более высокую, чем остальные, девушку с другими работницами подпольной кондитерской. Грегорио Паньягуа где угодно узнал бы эти кошачьи, карамельного цвета глаза, словно приветствовавшие его и тут же прятавшиеся под длинными ресницами, как будто в испуге выдать бог знает какой секрет. «Подержать вам дверь, сеньор? Проходите, пожалуйста».
Именно из-за этих карамельных глаз и латиноамериканской любезности, шедшей от самого сердца, Лили стала сниться писателю. А ведь у него уже давным-давно не было никаких снов или по крайней мере никаких новых, а это все равно что вообще ничего не видеть. Однако чем можно объяснить то, что чувствовал писатель в последнее время в кончиках пальцев и в желудке, когда сталкивался с этой девушкой на лестнице? Это болезненное покалывание и прибавлявшийся к нему потом горький привкус выводили Паньягуа из равновесия совершенно против его воли. Затем неприятное ощущение превращалось в высоковольтное напряжение и, поселяясь у него меж пальцев ног, вызывало такую мучительную боль, что Паньягуа начинал спотыкаться и вынужден был изо всех сил держаться за перила, чтобы не скатиться вниз по лестнице. «Проходите, сеньорита, не хочу вас задерживать», — говорил Паньягуа с побелевшими от напряжения суставами и спрашивал себя: «Что, черт возьми, со мной происходит? Ну и ну, Грегорио Паньягуа, кто бы мог подумать, в твои-то годы… ты всю жизнь сторонился женщин и вдруг совершил сразу две глупости: сначала взялся за сомнительную работу, а теперь еще и это. Почему тебя всегда тянет к запретному? Это все твоя непростительная сентиментальность. Сказать, что я думаю о тебе, таком начитанном и знающем столько умных цитат? Думаю, что твоя жизнь похожа на историю, рассказанную — нет-нет, не идиотом, не пытайся меня перехитрить, — а пьяным стенографистом, пропускающим и слова, и целые строки, так что в его рассказе ничего нельзя понять…»
Да, да, все эти упреки самому себе Грегорио Паньягуа произносил вслух. Он уже давно привык разговаривать сам с собой — другого собеседника не было.
«Что все это значит? — спрашивал себя Паньягуа, удивленный этим чувством и тем, что оно совпало с другой встречей, о которой он не хотел даже думать (опять пьяный стенографист пропускает строчки). — Почему, едва вернувшись в свой город, ты ввязался подряд в обе опасные истории? Связаны ли они между собой или просто вторая (интерес к этой красивой девушке) — нечто вроде легких колебаний, предшествующих землетрясению, вроде струйки дыма, предвещающей извержение вулкана, который считали погасшим?» Паньягуа ничего не понимал, именно поэтому его так удивляла слабость в коленках во время встреч с Лили на лестнице, когда девушка чинно здоровалась с ним, произнося слова со своим восхитительным, как перуанское безе, акцентом.
Однако Паньягуа даже не пытался идти в отношениях с Лили дальше приветствия. Он восхищался ею издалека — осторожно, как лелеют мечту, оберегая, чтобы она не рассыпалась от соприкосновения с грубой реальностью. В то же время Паньягуа мечтал о ней, и эти мечты вызывали в нем сладкую боль: старость и внешняя непривлекательность были слишком вескими основаниями, чтобы не приближаться к Лили, тогда как он всем своим существом жаждал прикоснуться к ней, ощутить по крайней мере запах сладостей или (как дерзки мечты!) провести своим языком по губам девушки — так, как делал сейчас Вагнер. «Как здорово ты целуешься, котик, смотри, смотри, у нас с тобой одинаковые глаза — желтые-желтые». Теперь Паньягуа был уверен в том, что это был дым другого, далекого вулкана, пробуждения которого он желал меньше всего на свете.