— На Васильевский через Сенную и Исаакиевскую в момент выскочим, — сказал таксист, желая показать, что он парень честный и ему не пристало наживаться за счет клиентов, не знающих или забывших уже расположение улиц, пролегших кратчайшим путем между двумя точками. — А Лиговка нас в сторону поведет, да и грузовиками она забита.
— Я не тороплюсь, — ответил Глеб.
И по тому, как сказал это клиент и как чуть задумчиво и даже грустно взглянул при этом, паренек-шофер понял: в предложенном ему кружном пути кроется не просто желание покататься по городу, а нечто большее, связанное с прошлой жизнью этого понравившегося ему седого человека с молодым, коричневым от загара лицом. Шофер не стал ничего больше спрашивать. Сделав круг по площади у Московского вокзала, он тактично замолчал и молчал всю остальную дорогу, поняв, что обязан оставить пассажира один на один со своими воспоминаниями.
В этот погожий осенний вечер, каких в иной год немало бывает в Ленинграде, Невский был забит пестро одетыми людьми, — как всегда, если смотреть от вокзала, правый тротуар больше, чем левый. Так было всегда, и до войны тоже. Дома стояли подкрашенные, будто высвеченные. И проспект стал будто шире, трамвайные линии сняли, нет больше трамвая на Невском. Адмиралтейство замыкает перспективу — воздушное величественное, бело-желтое. И кораблик плывет в вечернем небе. И небо ленинградское, знакомое: розово-сиреневое, со свинцовым и золотым отливом, освещенное зашедшим уже солнцем, — таким и положено быть небу в погожий ленинградский вечер.
Такси миновало бульвар Профсоюзов, свернуло на площадь Труда — штакеншнейдеровский дворец серел справа, как горный хребет, — и, торопясь на желтый свет, выскочило на мост лейтенанта Шмидта.
И опять, как двадцать лет назад, у Глеба сперло дыхание: перед ним лежала земля его детства, его юности. Он увидел верфи и четко прорисованные на легких облаках, освещенных солнцем, громадные краны. Их ажурные хоботы висели. И теперь краны напомнили ему стадо слонов, пришедших на водопой. Сказочно белые большие и малые корабли, яхты и парусники возвышались у набережной. И старые чугунные кнехты, еще более вросшие в землю, стояли незыблемо; и Румянцевский сквер казался очень зеленым; и даже одинокая лодчонка любителя-рыболова, как в детстве и как всегда, болталась на легкой волне посреди Невы; и шел мимо против течения закопченный от клотика до кормы работяга буксир, надрываясь и плюясь черным дымом и волоча за собой целый караван барж, груженных песком.
Так Базанов снова вернулся домой, на свою родную корабельную сторону. Он отчетливо представил всегда сумрачные и холодные проходные дворы острова, знакомые подворотни с каменными, вбитыми в булыжник тумбами. Ему показалось, он отчетливо услыхал и как лениво шлепает о гранит набережной волна, облизывает позеленевшие от водорослей ступеньки спусков; он увидел место, где сидел тогда, в сорок пятом, дожидаясь рассвета, — растерявшийся мальчишка, вчерашний солдат, приехавший на пепелище…
У дома восемнадцать на Одиннадцатой линии Базанов попросил шофера остановиться. Тот проворно мотнулся к багажнику, достал чемодан, протянул его пассажиру и, совсем уже не в силах скрыть свое любопытство, спросил:
— Простите, а откуда вы в наш город прибыли?
— Из Москвы, — Глеб ответил, все еще думая о том прошлом своем приезде.
— В столице, значит, живете, а я думал — за границей.
— Почему ж за границей? Чудак ты, — улыбнулся Глеб, протягивая ему деньги. — Я — кумли. Знаешь, что такое кумли?
Шофер пожал плечами.
— Кумли — житель песков, понял? В пустыне прописан, навечно. — И, взяв чемодан, Глеб пошел к знакомой парадной…