Выбрать главу

А потом, увидев, как она проходит мимо двери, посмотрев любящим взглядом на ее маленькие пальчики с накрашенными розовым лаком ногтями, убедившись, что она села за стол и исчезла из поля видимости, мэр Крович приступает к работе.

Этот день начался так же, как и все остальные, — с отряхивания костюма и с вздоха. Потом добрый мэр Крович сел за стол и вздохнул еще раз. Вздохи были для Тибо прогрессом. Теперь он только вздыхал. Он больше не был жертвой беспомощных тихих рыданий. Тибо приспособился — как потерявший одну лапу пес приспосабливается худо-бедно бегать на трех и не забывает опереться о фонарный столб, прежде чем пописать. Внезапные приступы плача его больше не одолевали. Он обнаружил, что ему больше не надо оставлять Агате записки с распоряжениями — он мог обратиться к ней сам, и его голос при этом оставался спокойным и ровным. Он мог даже смотреть ей в лицо — пока она не поднимала на него свои бездонные черные глаза. И все же, подобно трехногому псу, Тибо был калекой. Какая-то часть его души была ампутирована и никак не могла отрасти заново.

Это была слабость. Он корил себя за нее. Он возлагал вину за нее на Агату. Себя же он корил, поскольку, несмотря на все твердые обещания стать счастливым к Новому Году, или полностью прийти в себя ко дню рождения, или позабыть обо всем в сентябре, «потому что в сентябре будет два года, а двух лет более чем достаточно», он по-прежнему продолжал ее любить. И ненавидел себя за это. Смешно, в самом деле: два года оплакивать то, что продолжалось всего несколько месяцев и закончилось через пару часов после того, как он понял, что происходит. Впрочем, говорил он себе, тогда не стоило бы ценить и саму жизнь, ибо она быстротечна. Ребенок, умерший в колыбели, ребенок, рожденный мертвым, — все же ребенок, о нем скорбят и помнят его. А это была все-таки любовь, пусть и продлившаяся так недолго.

Итак, маятник качнулся назад, и теперь Тибо гордился своей верной, крепкой любовью и рассматривал ее как доказательство своего благородства и вероломства Агаты. Это она виновата в том, что он никак не может излечиться, она виновата в том, что он изо дня в день должен выносить пытку ее красотой, ее ароматом, ее глубокими, темными, печальными глазами.

За все эти три года он ни разу не сказал ей о своей боли, ни разу не намекнул, что страдает, ни разу ни в чем не упрекнул ее — и при этом в глубине души понимал, что это ежедневное проявление любви Агата принимает за безразличие. Его ранило, что она не замечает того, что он для нее делает, но тем слаще становилась его жертва. Иногда он, впрочем, замечал, что упивается ее холодностью. Тогда он обхватывал голову руками и бормотал про себя: «Жалкий тип!» Ибо жалок человек, набравшийся мужества молчать о том, о чем три года назад боялся заговорить, пока не стало слишком поздно.

Тибо одолевали обычные фантазии отвергнутых поклонников. Он представлял, что умер, однако все-таки способен с горькой радостью видеть, как Агата льет на его могиле слезы раскаяния. Он снова и снова рисовал в воображении день, когда она вдруг одумается и постучит в его дверь, будет умолять о прощении, признает, что ошибалась, назовет его хозяином своего сердца. А потом — радостный, благословенный момент, когда он сможет осушить поцелуями ее слезы, сжать ее в объятиях и отнести на кровать. Но даже три года спустя Тибо еще задумался бы, не поддаться ли сладостному искушению просто захлопнуть дверь у нее перед носом.

Однако Агата и не думала раскаиваться. Она ни разу не попросила прощения и ни разу не сказала ни единого слова участия, хотя Тибо и был уверен, что порой читает в ее глазах нечто вроде болезненного сочувствия. Это был ее дар ему, ведь на самом деле ей хотелось приласкать его и утешить. Но она оставалась отстраненной и холодной, потому что надеялась, что это его излечит. Вот что она делала ради него, а он принимал это за жестокость.

Но это не было жестокостью. Агата не была способна на жестокость. Она полагала, что это проявление вежливости. Она предлагала ему тот же самый удобный и надежный покров секретности, который набросила на свою собственную жизнь.

Агата никогда и никому (и в первую очередь Тибо) ни слова не говорила о своей жизни за пределами Ратуши. Она никогда не упоминала о квартире на Приканальной улице, никогда не рассказывала о Гекторе и о том, что он делал, ни разу не обмолвилась об очередной картине, которую он бросил, не закончив, или о том, что он никак не приступит к новой, потому что для этого нужно вдохновение, а заниматься искусством — вовсе не то же самое, что класть кирпичи или разносить бутылки с молоком. Когда Гектор находил работу, она никому об этом не сообщала. Она молчала, когда он тратил все деньги — и свои, и ее. Молчала, когда он снова терял работу — а он терял ее постоянно. Она никогда не признавалась (в особенности себе самой) в том, что уже очень давно в ее груди поселилось грызущее разочарование — обычно оно вело себя тихо, но иногда показывало зубы и превращалось в нечто вроде страха. Она никогда не говорила о тех ночах, днях и снова ночах, когда она не вылезала из постели даже чтобы приготовить что-нибудь поесть, чтобы не потерять ни мгновения, которое можно провести с ним. Она никогда не говорила об этом — тем более с Тибо. Она была молчалива, спокойна и сдержанна. Так она защищала себя — и из вежливости предлагала ту же защиту Тибо. Она никогда ни о чем его не спрашивала и делала вид, что ни о чем не знает, холодная, прекрасная и твердая, как мрамор.