Выбрать главу

— И нет хуже такой доброты для матросов. Я так полагаю по своему рассудку, ваше благородие. Только напрасно она обнадеживает матроса и пуще его обескураживает… Веру в доброго человека смущает и вводит в большую тоску… По крайности видишь: командир вроде бешеной собаки, и знаешь. А ведь голубь, форменный голубь, а тебя обанкрутил хуже, чем коршун… А все: голубь… И сам себя почитает голубем… И господа на «Бойце»: голубь да голубь… А как мы обрадовались, как увидали Двинского… Богу молились. Вот, мол, бог нам дал на редкость доброго командира… Приехал на клипер — такой смирный, приветный и с нами обходительный… А из себя высокий и аккуратный, вовсе чернявый, этак лет тридцати с небольшим, лицо белое, чистое и черные глаза добрые-предобрые… Вот небось этот подлец и дитю не обнадежит глазами! — прибавил чуть слышно Шняков и кивнул головой на воду.

В нескольких шагах от корвета плыл кайман.

Через минуту он нырнул, и матрос продолжал:

— А флотской части не знал — сразу видно было. Допречь он все в адъютантах по штабам околачивался и в плавания почти не ходил. А назначили его командиром, сказывали, из-за отца… адмирал в силе находился, там отпору ему не было. Хорошо. И думали, ваше благородие, что командир помаленьку к должности своей приобыкнет, а нашему брату лестно… Кроткий… Небось слышал, баринок, какая тогда была флотская служба и на каких правах состоял матрос? Так, изволите понять, ежели голодному — и вдруг пища! Вовсе обескураженному матросу — и новый оборот жизни! Встал без страха и лег спать не избитый и не драный. И был я, ваше благородие, в таких обнадеженных мыслях, что душа взыграла… Радуюсь. Нас, мол, бесправных, бог вспомнил… А надо вам обсказать, ваше благородие, что до того я два года ходил марсовым на «Костенкине» корабле с командиром Обуховым… Может, слыхали? В прошлом году его увольнили. Не срами, мол, флота и получай пенсион. Небось и без живодерства матрос не оконфузит.

— Слышал про Обухова… Говорят, был жестокий.

— То-то. Бык и есть. Так и звали его в Кронштадте, потому никакого в нем божьего рассудка, а вроде бычьего. Всего и отпущено ему было от господа бога. И когда он не находился в понятии и сидел в каюте и марсалился — ничего себе, бык как бык, и вестовой очень даже обожал его. А ежели да ему войдет что в башку, то хотя на ней кол теши. Выкатит глаза, мотает головой и орет: «Чтобы по всей букве закона наказать!» Упрется и одно мычит: «Наказать по всей строгости закона». И хотя бы за пустячную провинность он, по бычьему своему разуму, по закону запарывал. «Я, мол, ничего другого понимать не желаю». И только как это, ваше благородие, в прежние времена давали таким, прямо сказать, остолопам волю над матросами? Просто даже никак не поймешь. Теперь, как царь наш Александр Николаич приказал, в каком виде надо понимать матроса, небось мы вздохнули. Вроде как людьми стали, ваше благородие. А тогда?..

Шняков только вздохнул и примолк.

IV

— Таким манером освободился я от Обухова и попал на «Боец»… к доброму капитану… в полной надежде на отдышку, и вместо того… нам вроде крышки…

— Да как же? — спросил я.

— А так же, ваше благородие. Из-за старшего офицера Перкушина. Очень даже бесстыжий и жестокий был человек, не тем будь помянут, покойник. Он-то и был настоящим командиром и разбойником. Над всем волю забрал.

— А Двинский?

— Только хлопал добрыми глазами. И как вышли мы из Кронштадта, обозначилось, что наш Евген Иваныч вовсе не понимал службы и большого рассудка не имел и без всякого мужчинского характера… Перкушин словно заворожил капитана, и весь Евген Иваныч с его добротой был у старшего офицера в полном повиновении, а быдто со своей амбицией. Шельмоватый и прельстивый был Перкушин. Вел свою линию. «Как, мол, прикажете?» А приказывал-то все он. И дока по флотской части был. И, надо правду сказать, отчаянный и ничего не боялся, ежели, бывало, заштормует. Умел управиться и не сойдет с мостика, как в шторму наш маленький клиперок бедует и зарывается в волнах. Подлый был человек, а во всей форме молодчага — распоряжался. С им и страха не было.

— А капитан что?

— Тоже для видимости стоял наверху и, однако, не мешался. И на ночь Перкушин всегда, бывало, в бурю капитана упрашивал отдохнуть. Я, мол, все ваши распоряжения сполню. А какие распоряжения? Раньше и плавал Евген Иваныч на яхтах, между Петербургом и Кронштадтом. Без старшего офицера он ни боже ни. И хотел бы, да не смеет. Только почет да что добрый. И сам, сказывали, не хотел срамиться, идти в капитаны, так отец принудил: «Карьер, говорит, сделаешь, а мы, говорит, выберем старшего офицера, собаку по морской части, он, говорит, твой клипер в лучшем виде будет держать и тебя не обанкрутит. Он с большим понятием помощник тебе будет, и ты его во всем слушай». И Перкушину тоже адмирал: «Так, мол, и так. Берегите сына и будьте ему настоящим помощником… Одним словом. А как благополучно вернетесь, говорит, не в пример выйдет награждение». Старший офицер сам опосля рассказывал левизору об этом, и вестовой сказывал на баке. Таким манером Перкушин и стал гнать свою линию, чтобы отличиться. Еще когда стояли в Кронштадте, готовились, хоть и строг был, а не оказывал всей своей подлости, но как ушли, по всей форме начал вгонять в тоску. Донимал учениями и требовал, чтобы матрос вроде как облизьяна летал по вантам и чтобы на секунд не смел опоздать с парусами или на другой какой работе. И вовсе как на скота смотрел на нашего брата. За каждую малость приказывал на бак и сам смотрел, как людей в линьки принимали. И цигарку курит да еще посмеивается. Вовсе без пыла, а с подлым, жестоким расчетом, спокойно изводил людей и без крика. И ругался мало. И не очень дрался, воздерживался, особенно при капитане. Но зато выучивал, ваше благородие, на баке… И такой страх навел, что матросы вроде как арестанты…

— Да как же капитан не знал, как старший офицер обращается? — спросил я.

— То-то не знал, ваше благородие. Порка шла обязательно в четыре часа утра, когда капитан спал.

— А пожаловаться?

— Не смели сперва дойти до капитана. Перкушин застращивал. Только, мол, пикни. И при капитане он был с матросами ровно лиса… Вовсе обманный был человек. И настраивал при случае Евгена Иваныча против команды. Они, мол, бесчувственные, грубые и пьяницы. С ими, мол, трудно добром. Для пользы службы и для порядка военного судна нужна строгость. Капитанский вестовой, Лаврюшка, обсказывал нам, как настраивал капитана Перкушин.

— А капитан что?

— Известно что: очень жалел, что ежели нужна строгость, но приказывал, чтобы никаких утеснениев не было и не наказывали без жалости линьками. Перкушин обнадежил, что он взыскивает с рассудком и, мол, от намерениев капитана по долгу службы отступить не может. Одним словом, объегоривал капитана… С им и левизор и механик — вроде шайки была… Перкушин вводил в тоску, а те двое «обуродовали» по угольной части, а уж левизор один по своей части прямо-таки грабил. И харч нам недобросовестный давал… А капитан все подписывал, что они ни дадут… Верь не верь, а подписывай, коли по должности своей не понимаешь… Таким манером вовсе обанкрутила доброго-то капитана шайка. Врут ему как сивые мерины и, как следовает, в глаза оказывают во всей форме уважение. И со стороны-то всем видно, а капитан будто ничего не замечает. Одно слово, оболванивают да еще про себя тишком над капитаном смеются. Вестовые слышат. А раз на берегу в Риве (Рио-Жанейро) выпивший левизор — башковат был брехать капитану насчет будто бы дешевой покупки всякого припаса — при мне кричал товарищу: «Я, говорит, что вгодно, то и делаю по своей части… Какие счета подам… Только спросит: „Верно?“ — „Обязательно верно…“ И, не читая, подмахнет… Очень добрый Евген Иваныч… Ровно дите!» Кричит, заливается… Дескать, как сподручно матроса обкрадывать. Господам-то смешно, а нам не до смеха было, ваше благородие! Во всех смыслах с им была тоска… Кровные наши денежки и то левизор зажиливал. Иди-ка на разбойников искать правды к нашему доброму!.. Однако надо передохнуть, ваше благородие.