Выбрать главу

Как это ни странно, за все те гимназические и студенческие годы, когда я ездил в деревню, у меня не случилось никаких серьезных романов. Все это было «не то», а в университетское время у меня в Петербурге уже зрела большая сложность в личной жизни, и в деревне многое мне стало казаться мелким и уж очень провинциальным.

Но все-таки я почти совсем влюбился в «крестьяночку», когда еще был гимназистом. Эта Евгения (Евдения, как произносили крестьяне), девушка лет 17, жила в шалаше в нашем фруктовом саду со своим отцом, арендовавшим яблони. У нее было румяное круглое личико — совершенное яблочко, мелкие ровные зубы, голубые глаза и светлые на пробор волосы. Во всей ее повадке было какое-то изящество, даже породистость (которая нередка у крестьян), и руки ее были маленькие и очень красивые, хотя и шершавые от работы. Она была совсем «венециановская» пейзанка — крестьянка-барышня.

Так ясно помню, как однажды она тихо появилась, босоногая, на пороге двери из сада — я читал книжку (наверное, моего Шекспира) — и вижу, как она, стоя там, застенчиво манит меня к себе неловкой ручкой. Я всегда почему-то глупо терялся перед ней и не могу себе представить, какие могли мы с ней вести разговоры… Помню только она повторяла: «Ах, барин, барин, какой вы хороший», — и мы, иногда забравшись в шалаш, где сладко пахло яблоками, тихо сидели, обнявшись, на соломе, и самым невинным образом целовались. Евгения скоро уехала («мы переселенцы…») неизвестно куда — не в Сибирь ли? — и «роман» мой был очень краток, оборвался на предисловии… На этом и кончилось мое единственное соприкосновение с «народом».

С мужиком я не умел говорить, меня он стеснял, я понимал, что я совершенно чужой для него. Но никакого чувства превосходства у меня не было, даже наоборот: то, что я занимаюсь искусством, в его глазах было «баловством», и я испытывал нечто вроде конфуза перед ним и даже какой-то виноватости, ничем не объяснимой. Когда я старался говорить попроще, мне это самому казалось фальшивым.

Но «своими» были толстая, добрая, уютная нянюшка, ее муж, мордвин, с бородкой мочалкой, маленький веселый старичок Иван Тимофеевич; и рыжий рабочий Моисей; они меня нисколько не стесняли. Мать моя, наоборот, умела и любила говорить с мужиками и бабами, которые постоянно приходили к ней за домашними лекарствами или поболтать. Она хорошо знала их нравы и ужасалась темноте тамбовского народа и всяческим суевериям. Меня огорчало, до чего крестьянская одежда была прозаична: сарафанов тут и в помине не было, мужики носили посконные рубахи, редко цветные, на головах засаленные картузы блином, лапти же почти не встречались — обычно ходили в высоких сапогах. А парни в праздники, несмотря на жару, для пущего франтовства носили еще поверх этих сапог блестящие резиновые галоши. Бороды у мужиков продолжали расти по Гоголю: «лопатой», «заступом» или «клином». Бабы одевались в кофты-распашонки, иногда с цветными пуговками, и в темные юбки с какой-нибудь цветной оборкой, а в праздничные дни щеголяли, кто побогаче, шелковыми платками на головах. Любили и бусы, стеклярусные и коралловые, франтихи старались наряжаться «по-господски», заводили рукава пузырями, какие были в моде в 90-х годах[216].

Нередко эти здоровенные девки и бабы бывали хороши, зубы у всех были на загляденье, особенно красива бывала их легкая походка, они держались прямо, с высоко вздернутыми грудями и ловко махали рукой в такт своему шагу. Звонкие песни, которые доносились с полей и огородов, распевались или, скорее, выкрикивались ими во все горло — так голосить было своего рода шиком.

вернуться

216

Именно в эти 1890-е годы запечатлевал внешний облик крестьян и декаданс народного костюма — и с большой остротой — Рябушкин11*. Гораздо позже, лет на десять-пятнадцать, появился Кустодиев12* с его базарами, девушками и хороводами. Но цветистость и праздничность, которые он искал в деревне, в противоположность унылым передвижникам, и само добродушие его таланта мешали ему замечать курьезы и уродливости крестьянского быта, которые могли быть столь ценны для художника.