Выбрать главу

Гранину не понадобилось много времени, чтобы разобраться в доме, куда его привела причудливая судьба. Или, вернее, причуды великого канцлера.

Все в доме Лядовых вертелось вокруг одной Александры, и каждый его обитатель, от громогласного и шумного атамана до последнего мальчика на побегушках, относился к ней как к непоседливому, но очень любимому ребенку или сестре.

Сама Лядова воспринимала такое положение дел как должное, но не было в ней ни гордыни, ни заносчивости. Она могла сорваться с места, чтобы расцеловать Марфу Марьяновну, отобрать у Груни поднос с чаем и отнести его управляющему или выбежать из дома, чтобы угостить яблоком посыльного.

Александра общалась с поваром или денщиком с той же ласковой веселостью, что и со своей гувернанткой или кормилицей, обожала отца, нисколько его не пугалась и пребывала в полной уверенности, что все в этом мире должно подчиняться ее желаниям.

При этом она не казалось капризной или избалованной, покорно ела невыносимую стряпню Семеновича, была равнодушна к одежде и украшениям и не гнушалась накрыть на стол или поставить самовар.

— Она у меня с шести лет на земле спала, — заметил как-то денщик Гришка, наблюдая в окно, как Лядова лихо спешивается со своей буланой Кары, возвращаясь с верховой прогулки с отцом.

Как-то так повелось, что все домашние повадились приходить в конторку к Гранину, чтобы выпить вместе чаю и поболтать.

Это было некстати: ему стоило больших трудов разобраться в бухгалтерии загородного имения, цифры плохо давались, и голова шла кругом от множества вопросов.

— Отчего же столь суровое воспитание? — рассеянно спросил Гранин, пытаясь сообразить, почему при крайне низких урожаях деревня тратит баснословные суммы на косы, серпы, бороны и сохи. Согласно расходам, там должна обитать целая орда землепашцев, однако куда они девают гречиху, пшеницу, овес или что там еще выращивается?

— А это старого атамана заслуга, — охотно отозвался Гришка. — Александр Васильевич-то над дочерью дышать боялся! Шутка ли: пять лет колыбель Саши Александровны стояла в хозяйской спальне, а папаша вставал по сто раз за ночь, слушая, не перестала ли девочка дышать. Уж такая напасть была! А потом у старого атамана терпение и кончилось. Он выдернул внучку из теплого дома, посадил в седло да и уехал с ней на все лето в степи, на заставы. Александр Васильевич едва с ума не сошел, помчался вдогонку, но осенью Саша Александровна вернулась румяной, загорелой и крепкой. Так и повелось.

— Обо мне сплетничаете? — весело спросила Лядова от порога.

Она была все еще в костюме для верховой езды, румяная после прогулки, растрепанная и хорошенькая.

Гранин отметил про себя, что в его любовании нет ничего низменного, свойственного обычно мужчинам при взгляде на красивую девушку. С таким же умилением он мог бы радоваться очаровательному щенку или ребенку.

Молодость не может вернуться по щелчку цыганских пальцев, с неожиданной печалью подумал он. Изменилось только бренное тело, но не душа.

— Ты оставь нас, голубчик, — с нежной улыбкой попросила Александра Гришку, — мне с Михаилом Алексеевичем поговорить надо. Да и Марфа Марьяновна тебя ищет.

— Опять, значит, тюки таскать, — вздохнул денщик и неохотно убрался, притворив за собой дверь.

— Михаил Алексеевич, — Лядова села на его место, устроила подбородок на ладонях и уставилась на Гранина внимательным и лукавым взглядом. От нее пахло морозом, молоком и лошадьми. — А вы можете посчитать для меня? Если мне нужно пять платьев по восемнадцать рублей и четыре по тридцать пять, то сколько денег мне итого просить у папеньки?

— Это какой-то экзамен, Александра Александровна? — удивился Гранин. — Разве же можно пошить платье за такие деньги?

— Экзамен, который вы провалили, — подтвердила она с удовольствием. — Я ведь за вами наблюдала, Михаил Алексеевич, и догадалась, что вы к счетам непривычны.

— Совершенно непривычен, — со вздохом признался Гранин, испытывая одновременно облегчение и тревогу.

Роль, которую назначил для него канцлер, — шпионом при Лядовой — стояла поперек горла, не говоря уж о второй, еще более неприятной миссии. Однако разоблачение могло окончательно разлучить его с сыновьями, и отвращение к самому себе мешалось с отцовской тоской.

— Ах, как это славно, что вы не стали отпираться, — неожиданно обрадовалась Лядова. — Если я чего и не могу терпеть — так это вранья. Об этом все знают! Даже Груня однажды не стерпела, стащила у меня брошку, но потом сама же и призналась. И я ее тут же простила, Михаил Алексеевич. Что брошка, разве она важнее честной повинной?