Выбрать главу

Однако у последнего костра, возле самой околицы, он приободрился снова. Там сидела Мари Малярша, прижимая к себе Шати, на коленях у которого покоилась голова ягненка. Таким образом, сходство с Мадонной было полным.

— Добрый вечер, красавица, — доктор остановился, а поп с нотариусом пошли дальше. — Пойдемте прыгать через костер? Прыгаю я не хуже вашего Андраша.

— Прыгайте на здоровье, — женщина взглянула на него исподлобья. — Всяк скачет, пока жив. А мне вот не до прыжков.

Я тем временем попробовал подружиться с Шати. Мальчик забавлялся оловянным солдатиком величиной с палец. При ближайшем рассмотрении оловянный солдатик оказался не оловянным, а сделанным из желудей. Крупный желудь, две палочки по бокам, две внизу — туловище солдата. Сверху желудь поменьше — голова. На голове желудевая чашечка — шлем. Настоящий желудевый Вильгельм Телль.

— Что это у тебя, Шати? — я склонился к нему.

— Желудевый гусар, — ребенок с гордостью продемонстрировал мне свое сокровище.

— Кто тебе его сделал?

— Матушка Мари.

— Славный гусар, Шати.

— Нет, не славный. Штыка-то у него нету, — ребенок помрачнел; скорбь его была куда сильнее, чем скорбь королей, чьим солдатам не хватает штыков.

Я вспомнил, что у меня есть булавка для галстука; обычно она лежит в бумажнике: оттуда ее проще доставать, когда нужно поправить сигару, которая не желает раскуриваться. Я вытащил булавку и приладил ее гусару.

— Ну вот, теперь у него есть штык, Шати!

Передавая ребенку игрушку, я случайно коснулся руки женщины. Теплая, мягкая, изнеженная рука — это чувствовалось сразу.

— Вы, видать, тоже детишек любите?

— Только чужих, — улыбнулся я.

— Своих-то нету?

— У меня и жены нет.

Женщина подняла на меня большие темные глаза и убрала руку.

— Спокойной ночи, Шати, — я погладил ребенка по головке. — Пусть тебе приснится лошадка для твоего гусара.

Доктор тем временем, по-видимому, попытался погладить Мари, потому что послышался звонкий шлепок. Мари шлепнула доктора по рукам, как поступала в свое время с художником. Только тогда она смеялась, а теперь смотрела так, словно вот-вот разрыдается.

На задворках церкви мы распрощались с нотариусом и с доктором, причем доктор вместо «спокойной ночи» сказал нам по-русски «здравствуйте».

— Слушай, Фидель, — спросил я попа, — сколько языков знает этот ваш доктор?

— Ни единого, за исключением венгерского. Но, вернувшись из плена, он вообразил, будто умеет говорить на всех языках.

— С женщинами он, во всяком случае, общего языка находить не умеет — так мне показалось. Мари Маляршу — и ту трясет, когда он возле нее увивается.

— Старый осел этот доктор, — поп внезапно сделался серьезным. — Представь себе, он и на почтальоншу глаз положил. Но это умная девушка, дружище; когда доктор совсем ошалел, она поцеловала ему руку и просила никогда в жизни не оставлять ее, стать ей дорогим старым другом, она, мол, будет ему любящей дочерью до самой могилы. Так доктор и стал приемным отцом Ангелы.

— Но ведь нотариус, кажется, тоже?

— Тут, видишь ли, совсем другое дело. Нотариус — человек порядочный, вдовец, он хотел просить Андялкиной руки. Ну и спросил ее, как она посмотрит, если он возьмет женщину в дом? Андялка отвечает: это, мол, будет разумно, кто-то же должен вести такое большое хозяйство. «А что бы вы сказали, если бы я нашел женщину по себе на почте?» Тут Андялка отвечает, что поговорит с матушкой и будет счастлива назвать дядюшку нотариуса дорогим отцом. Тогда нотариус глубоко вздохнул и попросил девушку обождать: надо, дескать, все хорошенько обдумать, он ведь как-никак уже старик, у него свои причуды, а обременять никого не хочется. Андялка ничего не сказала матери, но с тех пор зовет старика «папашей нотариусом».

Мне хотелось спросить попа, он-то как попал в приемные отцы длинноногой почтальонши, но я не решился. Впрочем, кто-нибудь так или иначе расскажет: не нотариус, так доктор.

Однако Фидель улыбнулся и положил руку мне на плечо.

— Ты, наверное, хочешь знать, при чем здесь я? Так вот, я не ухаживал за нею и не просил ее руки, а, напротив, сам возложил руки ей на голову, еще у гроба ее отца. Нет, не как добрый самаритянин — чего скрывать? Девочка ведь и не плакала вовсе, а сидела себе тихонечко у гроба и шила траурное платье для куклы, напевая какую-то песенку. Я погладил ее по головке, она засмеялась, тогда я взял ее на руки, и она меня обняла. Не знаю, что чувствует отец, когда его обнимает ребенок; возможно, тот, у кого есть на это право, как раз ничего и не чувствует, знаешь, то, что всегда под рукой, быстро надоедает — у меня, же прямо сердце зашлось, мне все хотелось еще и еще, и я пошел к ним и на другой день, и на третий. Должно быть, в каждом человеке есть запас любви, и ее надобно истратить, все равно на что. Один любит женщину, другой — собаку, третий — цветы, а моя любовь излилась на этого ребенка. Я устроил ее в школу, а потом на курсы, выучил ее английскому и французскому, отправил учиться в Пешт, а когда во время войны она написала матери, что хочет жить дома, рядом с нею, я добился, чтобы у нас открыли почту и определили сюда Ангелу. Потому что работать она хотела во что бы то ни стало, не подвернись ничего другого, с нее бы сталось взять лопату и выйти в поле.