Я отыскал в сарае маленький плохонький столик, некогда служивший карточным столом; надо надеяться, он не развалится со стыда, если отныне на нем будет создаваться роман? Я поставил его в саду под шелковицей; свежий ветерок шевелил листочки, у кормушки ворковали голуби — так приди же ко мне, рыбак, здесь, на лоне природы, я с тобой мигом разберусь!
Одно плохо: свежий ветерок шевелил листочки не только у меня над головой, но и под руками. Голуби, известные своей кротостью, сцепились друг с другом в ветвях шелковицы. Два самца (один — с утиным носом, вылитый доктор) наскакивали друг на друга совсем как люди, выпячивая грудь, топая ногами и обзываясь, а голубка все это время вертелась между ними, бросая ободряющий взгляд то одному, то другому — это было отвратительно! И все же главным виновником бед оказался Ньютон со своим законом земного тяготения. Что ему стоило сделать исключение хотя бы для тутовых ягод! Одна из них плюхнулась прямо в чернильницу, и на рукопись выплеснулось ровно столько чернил, сколько она вытеснила своим весом. Другая сочная ягода подтвердила правоту господина Ньютона, расплющившись на моей белой шелковой сорочке.
Нет, такого идиотского положения долее выносить невозможно: подумать только, несчастный писатель видит в каждой тутовой ягоде бомбу, которой метят в его опустошенный череп невидимые враги, между тем как мозги они похитили еще раньше. Нет такой славы, которая могла бы вознаградить художника за эти часы, и нет в природе никого, кроме художника, кто познал бы этот род мучений. Прочие божьи твари, как правило, считают себя умными людьми, большинство из них ни секунды не сомневается в этом в течение всей жизни. Лишь писателю дано днями и неделями мучиться мыслью о том, что в собрании дураков он заслуживает председательского кресла. Если в распоряжениях Всевышнего есть доля справедливости, то за эти страдания всякий художник должен прямиком отправляться в рай.
Какое-то время я слонялся по саду, пытаясь прийти в себя, потом, положившись на волю божию, развалился на траве за смородиновыми кустами у самого забора. В ту же минуту я увидел сквозь щелку в заборе пурпурные мальвы и вдруг меня осенило:
— А ведь дело-то в том, дружище, что ты уж два дня как не видал юную почтальоншу! Стыдись же, старый осел, и по утрам выливай себе за шиворот ушат холодной воды!
Я очень редко обращаюсь к себе во втором лице, так как, по моим наблюдениям, привычку писать дневники и разговаривать сами с собой имеют только люди романтического склада, да и те научились этим глупостям из романов. Когда же такое случается со мной, я, как правило, засыпаю, доказывая тем самым, что не считаю себя достаточно остроумным собеседником.
Вот и теперь я заснул и проснулся лишь оттого, что толстопятая принялась трясти меня за плечо.
— Что такое, Юли? — спросил я, продирая глаза.
— Вашего благородия госпожа искала.
— Что еще за госпожа?
— Госпожа Мари Малярша. Сказывала, чтоб вы к ним приходили, беспременно да по-быстрому.
— Зачем, не говорила?
— Ничего не сказывала, окромя того, что дитё захворало.
Вот бедняжка, наверняка опять ветрянка. Позову-ка я с собой доктора.
Однако дверь у доктора оказалась заперта, и дубасил я в нее напрасно. Между тем доктор был дома: оттуда доносилось бренчание пианино. Я постучал в окно, он явно услышал, потому что пианино вдруг замолчало. Сделав еще пару попыток, я отошел от окна. Видно, доктор не хочет быть дома. Миновав примерно пять домов, я услышал, что где-то скрипнула дверь. Я обернулся: к доктору входил какой-то старик с завязанным глазом. По-видимому, доктора не было дома только для меня. Какой же он все-таки дурак, этот доктор! Неужто он всерьез считает, что я стою между ним и Мари? Ничего не поделаешь, придется мне походатайствовать за него перед красавицей. Как раз сегодня будет кстати: муж в отъезде.
Дом Богомольцев выделялся своей белизной среди прочих домов с щербатыми стенами и обвалившейся штукатуркой. Под чердачным окном — маленькая круглая ниша, а в ней — фигурка Пресвятой Богородицы, сразу было видно, что люди здесь живут благочестивые. Верхняя часть стены до самой притолоки была раскрашена в разные цвета, нижняя часть сверкала белизной, а у подножия красовалась желтая лента. Чувствовалась рука хозяйки, не только располагающей временем, но и любящей красоту. В сарае стояла старая грязная тачка, заваленная поношенной одеждой и рваными лаптями, на общем фоне она сразу бросалась в глаза. Надо думать, это было Шатино наследство, к которому до сих пор никто не притрагивался.