- Жарища сегодня...
- Август.
- Как раз три года, между прочим. Помнишь тот спальный мешок?
Он свел три пальца.
- Секрецию помню. Юных ваших желез.
- Замолчи.
- Не с чем сравнить, не впадая в почвенничество. С березовым соком? Росой на заре? Я имею в виду консистенцию.
- Бросить в тебя бокал?
- Сок возбуждения. Который подтирался трусами. Исподтишка.
- Потому что я стеснялась! В отличие от тебя. Все тебе нужно сказать... Неужели не стыдно?
- Может быть.
- Есть вещи, о которых не говорят. Даже любовники.
- Бывшие.
- Тем более. Ты этого никогда не понимал.
- Не принимал. Надо все сказать.
- Зачем?
- А так. Чтобы знали.
- А то мы без тебя не знаем. Не такие мы тупые, как ты себе рисуешь.
- Знаете, но молчите.
- Зато мы живем.
- В молчании.
- Смотри. Договоришься.
- А это я е...
- Я встретила на рынке твою мать. Она говорит, что ты никогда не выражался. Всегда был культурный мальчик. За это я тебя и полюбила... А почему у нас не вышло, знаешь?
- Страна не для любви.
- Сразу: "страна". Переспал с западной и рассуждает уже, как иностранец. Это все я. Когда у нас была любовь, я тебя ненавидела. Потому что несправедливо. Ты в Москве, я в дыре. Ты талант, а я дура. Ты мужчина, а я, понимаешь ли, дырка от бублика. А сейчас ты мне нравишься снова.
- Диалектика души.
- Нет! Потому что теперь мы друзья. - Двумя пальцами она оттянула блузку. - Жарко... Приму-ка я ванну. Помнишь, как... Нет. Лучше не надо. А то снова начнешь. Ты всегда меня шокировал, знаешь?
- Разве?
- Все три года.
Когда она вышла, он взял нож. Расстегнул рубашку и приставил к соску лиловому и в волосках. Который вдавился вместе с кончиком. С одной стороны, было больно, но с другой - все равно.
Она перекричала шум воды:
- Принеси мне вина.
Он отложил нож. Пятно волос шевелилось, сияя и пузырясь над поверхностью, вода, которая лизала ее между грудей, отхлынула. Взяв свой бокал, она взглянула так, что он испытал к ней жалость.
- Не уходи.
Он присел. 21 - но ванна уже ей тесновата. В этой стране отцветают они, как яблони. Он себя чувствовал, как при матери. Подростком.
- У меня чувство, что я тебя предаю.
- Почему?
- Я в Дойче Демократише, а ты...
- Ничего.
- А что ты будешь делать?
- Когда?
- Вообще. В этой жизни?
- Что в ней делают? В ней пропадают. Кто-то, правда, и с музыкой.
- Ты хочешь с музыкой?
- С машинкой.
- Почему ты такой пессимист? Вдруг еще станешь писателем? А я тебя буду читать. В библиотеке Дома офицеров возьму твою книгу и никому не скажу, что когда-то я знала тебя, как...
Она допила свой бокал и поставила мимо.
Он очнулся. От заката груди ее лоснились.
- Стол заказан.
- Какой?
- Отвальная, или как там у них называется... Надо ехать. Царить.
- О-оо... У нас что-нибудь было?
- Как сказать... Не до финала. - Отвесив грудью пощечину, она увлеклась, раскачиваясь над ним. Справа, слева. Он закрывал глаза от этих мягких и тяжелых толчков, ощущая при этом шероховатость своих щек. - Но если ты хочешь... По-быстрому, а?
- Я не кончу.
- Увидишь.
- Ничего не почувствую.
- Я уже чувствую, что ты чувствуешь.
- Это не я.
- Пусть будет он. Нам без разницы... - Приподнявшись, она утвердила и стала насаживаться. Глядя сверху орлицей - победительно и зорко.
- Как железный.
- Что толку...
- Не больно?
- Нет. Где этот стол?
- Какой?
- Яств.
- В ресторане на Белорусском.
- Оркестр?
- У-гу.
- Представляю себе.
- А не надо. Сосредоточься на...
Глаза ее закрылись, она выгнула горло. Машинально он стал ей подмахивать, ее груди откатывало. Ступней она раздвинула ему ноги и приподняла их так, что он увидел свои коленные чашечки. Ему захотелось заплакать. Он вырвал подушку из-под своей головы и отдался ей всерьез. Она вбивала в него свое лоно. Схватила под коленки и загнула ему ноги - сделать тебе "салазки"? Взрослые в детстве подвергали такой садической их ласки, вряд ли сознавая ее происхождение от татаро-монгольского ига. Обеими руками он ухватился за матрас. Его е... С такой яростью, будто бросали вызов всему мужскому полу. Она стерла его так, что показалось, не он, а она заливает ему живот. "Я кончил", - подумал он. Изменил. Никогда я тебя не увижу.
Стиснув ему запястья, она всем телом втирала в него сперму.
- Видишь? - сказала она.
Он остался лежать, разбросавшись крестом. Вернувшись, она натянула свой пояс и отстегнула чулки, чтобы надеть их снова. С осторожностью.
- Жаль, не было ремня.
- Зачем?
Она усмехнулась.
- Коронка супруга. Ноги мне связывает за головой. Думаешь, в армии ничего не умеют? Застегни мне...
Он застегнул.
- Я выход найду, не вставай. С бабками как у тебя - как всегда?
- А что?
- Сотня лишняя есть у меня.
- Он богатый?
- ГДР... что ты хочешь.
- Нет.
- Почему?
- Гусары, - ответил Александр, - не берут.
С хохотом чужая жена ушла из его жизни, оставив в отрешенном недоумении: неужели все это случилось с ними? Безумная любовь, на которую молился соком юной п..., которая ни цели, ни смысла не имела, кроме себя самой - пылать, пока пылалось, пока ничто не важно было, кроме чистого огня.
Который, выбрав все дотла, исчез внезапно.
Горизонта не было, когда в первый день нового года испепеленный Александр вылез на карниз своей Южной башни.
Не столько с целью покончить с собой, сколько от невозможности жить без любви.
В то утро мело так, что скалистая серость Центрального корпуса еле просматривалась, а вместо шпиля была просто белизна, едва тронутая изнутри отсветом сигнальных огней. Четко обозначилась своей белизной только крыша внизу. Она была обнесена старомодной балюстрадой, занесенной снегом вместе с кабелями и прожекторами. Дальше в метели - двадцать вниз этажей - смутно угадывалось пространство.
Расплющив онемевшие руки, Александр стоял и чувствовал, как сгорают снежинки на лице. Видимая часть здания подавляла сознание грандиозностью столь невозможной, будто все происходило где-то в ином измерении, нереальном, как Нью-Йорк, или просто он вылез в белый космос из плывущей куда-то компактной вселенной. Его переполнил восторг. Он увидел своими глазами, что закрылась не вся его жизнь, а лишь только частица, квадратик, окно бесконечного множества - в здании их 18 000. И он испытал жуткий страх, что именно сейчас он сорвется - сердце с карниза ледяного столкнет...
Когда он почувствовал за плечом пустоту, он сделал шаг назад, поймал ручку и закрылся стеклом.
Только внутри. Вселенной этой не покидать.
С изнанки секретера смотрела она - с которой в Москве они выжить не смогли. Перед Новым годом он посадил ее на поезд дальнего следования прямо в небытие. Она замуж хотела, и чтобы родители купили однокомнатный кооператив с обстановкой - вот только кресла... с какой обивкой? Болотной или бордовой? Он хотел только ее - но без мира в придачу. Негнущимися пальцами он сорвал ее фото, оставив перед собой только путешественника на край ночи и солдата, который, глядя с вызовом, накрывал ладонями полушария Политической карты мира.
Только внутри.
Вместо того чтобы лежать вниз лицом под пальто, он стал спускаться в недра общежития.
По ночам оно было полно возможностей. Даже в пределах корпуса девятнадцатиэтажной шахты под его башней. Там были концертные залы, коридоры, отсеки, диваны у телефонных пультов, забытые обшарпанные кресла, кухни, темные лестницы, лифты, кабины заброшенных телефонов для индивидуальной связи, столы с подшивками газет, которые не читал никто, но кто-то постоянно обновлял. Однажды он проходил мимо кухни, и ему мелькнуло что-то многообеща-ющее - сине-красные полоски международной авиапочты. Совок мусоропровода прихлопнул полиэтиленовый пакет, забитый любовной перепиской. Его письма из Америки, ее отсюда - неотправленные. Далее в эпистолярной форме этот роман был невозможен, и он у себя в комнате рыдал до рассвета над медленным убийством любви. Во всем этом был еще один аспект - возможный только в этом здании. За одну ночь, читая чужие письма, он узнал обоих с такой изнуряющей интимностью, будто они годами жили втроем. О ней он узнал все - включая и координаты в общежитии, по которым он мог в любой момент явиться и объявить себя ее братом. Или в акте милосердия убить. Но он не сделал даже попытки отыскать ее, чтобы сравнить с найденными в письмах фотоснимками. Он оставил анонимность этому отчаянию, следующей ночью спустив мешок в открытую дыру.