Инеc они, скорее, нравятся. Как из кино пятидесятых. Предстоящая бель-мэр похожа... она не помнит на кого, но отчим - чистый Бэрт Ланкастер.
- Понимаешь...
- Спи. Как будет, так и будет.
Висенте приехал в Спутник, имея в кармане пиджака билеты в Большой театр. Чтобы после ритуала увезти обретенных родственников на "Анну Каренину" - с Плисецкой.
Но до спектакля еще было время.
Сторона Александра вручила испанцу ответный дар.
Матрешку.
В присутствии старшего по званию советский ее почти бопер и Бэрт Ланкастер стояли столбом - почти по стойке "смирно", но, к счастью, в позиции невмешательства. Тогда как бель-мэр, следуя неизвестному Западу принципу "ругай своих, чтобы чужие хвалили" для начала обрушилась на Александра-сына не то, чтобы заблудшего, но как бы уже гибнущего. Слушая в синхронном переводе Инеc очередную дозу утешений со стороны Висенте, она начинала горестно кивать. На мякине нас не проведешь - такой имела вид бель-мэр. И в этом смысле самовыража-лась - с помощью Инеc, которая переводила с отрешенным видом.
Висенте излучал все больший оптимизм по поводу выбора своей дочери:
- Все у него будет хорошо. И диплом получит, и книгу свою напишет увидите. Еще и не одну.
Мать вздыхала:
- Нашему б теляти...
На что, опуская ладонь Александру на колено, Инеc переводила с испанского:
- О чем вы говорите? Молодой, красивый, спиритуальный, полный сил...
- Каких же сил, когда он болен. Ничего, что я, сынок? Скрывать от суженой нельзя.
На лице Висенте сияющая маска отслоилась:
- Que le pasa?*
* Что случилось? (исп.)
- Что с ним? - перевела Инеc.
- Язва.
- Какая?
- Двенадцатиперстной.
Висенте отмахнулся:
- Во Франции у каждого второго...
- Хроник. С тринадцати лет страдает. Когда уединяться стал, но я боролась, предупреждала, потерпи хоть до шестнадцати...
Неужели и это переводит?
- Пройдет, как не было. Любовь излечит. Главное, что любят они друг друга.
- Любовью сыт не будешь, говорят у нас...
- Ну это как-нибудь.
- А как?
- Ну, будем помогать из Франции.
- Потому что нам тут помогать не на что, а на стипендии свои не проживут. Тем более с ребенком.
Мертвея, Инеc перевела. Ее отец не потерял улыбки: - Nino? Que nino?
Как машина, она перевела и этот вопрос:
- Какой ребенок?
Мать Александра возмутилась:
- Меня что, в этом доме за дуру принимают?
- Нет, - прервала Инеc посредничество в деле взаимопонимания миров. Мой отец не знал, что я беременна. Estoy encinta Padre?
Висенте окаменел.
Инеc тоже.
Оставшись без перевода, бель-мэр продолжала одностороннее общение:
- Чего таить, теперь свои же люди? В третьем колене, значит, как? Отца, когда забрали, он кровь был с молоком - силач-бомбила. Мать моя умерла от рака поджелудочной, но по отцовской линии ему, скорей, грозит по-легочному. Как говорится, петербургская болезнь. Это тебе на будущее, а отцу передай, чтоб за генофонд не беспокоился, ведь я вижу, улыбается, а сердце на части рвется. Дедуля Александра, правда, запил с горя, когда жизнь не получилась, но уже под старость лет, а так - (и отчиму) ну, что ж, Михаил? Стыдиться перед Западом нам вроде нечем. Ни алкоголиков, ни этих, венболезней. Дурдом нас тоже, слава Богу, миновал. Так что с наследственностью все о'кей. Как вы говорите. Или только в Америке?
Это был "Скверный анекдот". Необратимо. Что все это случилось Александр отказывался верить.
Под человеком, хоть и нелегальным, но с остатками достоинства, каким он был до этой международной встречи, разверзлась бездна унижения, и он летел туда со всем, что было за душой - с непоправимой, все еще красивой матерью, с бедным, но честным сталинистом, который в своем изгнанническом сибирстве даже Федора Михалыча не признавал за русского, с ним, с Достоевским, с Петербургом, со всем, что от страны осталось еще внутри, в груди, под солнечным сплетением, которое сжалось, как кулак.
И все это срывалось в пропасть.
Вися в полете...
Дна поскольку не было.
Теперь мать повышала его акции, заодно входя в детали на тему, чего ей это стоило: "Галстуки пионерские только шелковые были..."
Удерживая пепел на весу, испанский тесть затягивался как-то из-под сигареты.
Александр встал.
Отсутствующим пахом уперся на кухне в подоконник.
Внизу терпеливо сверкала "Чайка" - черное зеркало на пылающей голубизне.
Вошла Инеc.
- Найди мне способ самоубийства.
Отобрала сигарету, затянулась.
- А ты мне.
Бэрт Ланкастер, в лице не изменившись, одевался сам с присущей обстоятельностью, тогда как галантный иностранец, прощелыга и, надо думать, ловелас, подавал матери пальто, на котором она, стыдливо оглядываясь, ловила, пытаясь сокрыть руками, какие-то дефекты - эти вот вытертости, что ли?
- А вот спросить насчет "евро"... Чего ты молчишь, Михаил? По-русски-то понимает. Товарищ Висенте? не заню, как по отчеству. Я чего... У нас в России говорят, высоко взлетел, не пришлось бы падать. Так вот все эти "волги"-"чайки", марецкие-плисецкие, Кремль-Москва...
С хищной улыбкой Висенте осматривал свою западноевропейскую шляпу.
- А не получится, как в Африке? Как того, Алесандра... Чумба? Чомба?
Даже отчим крякнул:
- Эк тебя...
- А что? Я - мать.
Со шляпой в пальцах Висенте откуда-то издалека смотрел на дочь, которая очень спокойно спросила:
- Что вы имеете в виду?
- А то, что раньше во всех газетах: "Чомбе! Чомбе!" Сейчас открой хоть "Правду", хоть "Известия". Где Чомбе? Был, и нет? А эти что тогда - на шею Михаилу?
Достала.
Глаза сверкнули гневом, но, надев шляпу, пожилой испанец снова улыбнулся:
- Гарантий требует? Переведи. Русский сказал... Игры не будет, ничего не будет.
Не без кокетства мать взяла его под руку.
У выхода Александр поймал полу суконной шинели: "Ты мелом где-то..." Очищая, добавил, что в Большой театр простому смертному попасть непросто, тем более на Плисецкую.
- А-а, - разжал горло отчим. - За меня не беспокойся. Вернусь, сынок, литр водки выпью и буду жить, как не было.
Сжимая забытую матрешку, Инеc смотрела вслед. Она отвернулась, но он заметил, что на лице ее блеснули слезы.
На снегу догорал закат.
Не исключая возможности материнского подслушивания, оправдывал он их в постели шепотом:
- На взгляд извне - конечно. Но патология не просто. Реакция на то, что с ними делали. История за этим. Та самая, на юбилеи которой прилетает твой. Здоровая бы психика не вынесла.
Но Инеc била дрожь:
- Я их боюсь.
Перед отъездом мать вцепилась в лацканы:
- Задание?
Он открыл рот, который ему зажали:
- Ни слова! Храни. А мы будем считать: он выбрал интеллект. Но бедра узкие. Как будет рожать?
Висенте ждал ее в фойе "Октябрьской".
- Замерзла?
Расстегивая дубленку, она сдержала зубы и мотнула головой - то было нервное. По мраморным ступеням они поднялись в гардероб, где без присмотра, как при коммунизме, висели одежды посетителей гостиницы - сотрудников Международного отдела.
Он помог раздеться, сам повесил на свободный бронзовый крючок.
Предупредителен был, как с больной. Привел за отдаленный столик. В обмерзшее стекло стены смотрели заснеженные лапы ели. Снег валил во внутреннем дворике - нетронуто-глухом...
Ужинали без вина.
Он тоже заказал себе кофе.
- Что я могу сказать? Сама все понимаешь.
Она молчала.
- Возвращайся.
- А он?
Пепел Висенте никогда не стряхивал - раньше, во времена ее ранней юности и черного табака, он пачкал свои рукописи беспощадными "голуазами" без фильтра. Сейчас он узил зрачки на серебристом столбике, который даже при прочности американского пепла грозил уже сломиться.
- Откуда он, ты видела.
- А ты откуда был?
- Ну, я... Какая-никакая, а Европа.