- Но ходас,* Алехандро, - сказал Мигель. - Сюрплюс. Прибавочная стоимость. Ты Маркса проходил?
- Тогда пропьем, - сказал я. - Месье, я приглашаю!..
* Не м... (исп.)
"Кус-кус" на всех и розовое марокканское. В арабском ресторанчике было грязновато и очень вкусно.
- Сволочь он, Пепе, - говорили они мне.
Я возражал:
- А мне он чем-то нравится.
- Он в общем неплохой мужик, - поддакивали мне. - Но сволочь.
- При этом дети у него хорошие.
- Ну, дети! Они уже французы.
- Что с того? Французы разные бывают.
- Зато во Франции свобода.
- Что ты ему-то объясняешь?
- А что там ее нет, про это каждый знает. Он просто сволочь...
- Не только там, - сказал Али. - Да, Мустафа?
- Но мы с тобой помалкиваем в тряпочку, - добавил Мустафа. - Сидим во Франции и радуемся. Что?
- А ты попробуй! Достанут и во Франции. Руки у них какие, знаешь?
- Нам хорошо, мы люди маленькие. А он писатель... Молчать не может.
- Профессия такая...
- Профессия неплохая.
- Это смотря где, - оспорил я.
- Во Франции они живут, как боги. Говорю вам.
- Ты-то откуда знаешь?
- Кончита говорила.
- Кончита...
- Она без книжки заснуть не может. Говорит, живут, как в масле сыр. Сименон там, Сан-Антонио. Или этот, который серию про САС.
- Видишь? Ты, Алехандро, еще на "мерседесе" в гости к нам приедешь.
- Конечно, по-французски надо писать.
- Научится. Делов-то! Главное, чтоб сочинять умел, а там...
- "Мерседес" не "мерседес", но сотню в день себе он заработает. При том работа чистая. Не так, как мы: в грязи да в краске. Перышком по бумаге...
- Еще бутылочку, ребята!
- Наверное, будет...
- Домой же ехать...
- Хорош.
- Тогда по кофе? Эй, сильвупле!..
А было это в Кербевуа за Сеной, где родился Селин и где еще сохранился ломтик домов той эпохи, облупленных, с трещинами, с глухими стенами в просвечивающих сквозь известку рекламах вечных ценностей, вроде перно или "дюбонне", - с мусором вдоль тротуара, с мощенной мостовой, где даже в начале зимы из булыжников выбивалась трава. Обязательно вернусь, думал я. Надеюсь, этот ломтик до весны не доедят бульдозеры...
- Осторожно в метро, - шепнул Али.
Даже если воскресный номер газеты в понедельник еще не забыли, то просто невозможно было опознать его эксклюзив в разбитом и хмельном люмпене, свесившем между потертых вельветовых ляжек изрезанные руки с грязными ногтями. Но на меня смотрели в метро. Хотя и отводили взгляд, когда я вскидывался в упор.
Инеc сказала, что телефон не умолкал весь день. На предмет интервью домогались средства массовой информации этого мира, как то: Би-би-си, Радио "Свобода" и еще...
- Издательства не звонили?
- Издательства нет.
- Еще позвонят! - сказал я уверенно. - Мне нужно книжку продать. Как можно быстрее.
- Куда спешить? Мы же на Западе.
- Вот именно...
- Что случилось?
- Меня с работы выгнали.
Инеc поднимает голову со стоном, от которого Анастасия не просыпается.
- А кофе?
- Готов.
- Принеси мне трусы. На батарее в душе...
После кофе Инеc натягивает сапоги. При этом она морщится, поскольку в поисках работы уже стерла ноги в кровь. Шарф один на двоих, и, надевая его на Инеc, я обнимаю ее на прощанье. Неуместная эрекция елозит по ворсу ее пелерины.
Меня будит дочь.
- Папа, мне пора в школу.
Преимущество нищеты в том, что каждая вещь на виду. Я беру с камина расческу.
- С-сс...
- Что?
- Больно!
- Пардон. Сделаю тебе конский хвост, а то опоздаем.
- Не хочу конский.
- Это же красиво. В мое время все его носили.
- Ты не так его делаешь, надо туго.
Капитулируя, я скатываю обратно зеленую резинку, она распускает по плечам свои медные волосы, бросая при этом взгляд самосознающей красавицы. Четыре года, бог ты мой!
Холодильник у нас запирается на тяж от эспандера.
Дочь ест, болтая ногами.
- Принеси мне воду, пожалуйста. Только в стакане авек Сандрийон.
Имеется в виду из-под горчицы - с картинкой.
- А как по-русски?
- С Золушкой.
- Молодец.
В толпе африканских детей дочь исчезает в двери, над которой герб Парижа и сине-бело-красный флаг. Кафе на углу рю Бельвиль и рю Туртий уже опустело, официант в запятнанном фартуке сгребает опилки, перемешанные с окурками. С пачкой "голуазов" я возвращаюсь на свой перекресток. В писчебумажной лавке - проблема выбора бумаги. Еще в Союзе, где и с белой проблема, меня журнал "Америка" впечатлил фактом, что Джон О'Хара имел обыкновение писать на желтой. Возможностью выбора индивидуальной бумаги. Но какую выбрать мне? Желтую было бы эпигонством. Бледно-бордовую? Но к оттенкам красного у меня идиосинкразия. А сиреневый? Его нет. Может быть, поехать в Центр - приходит из прежней жизни. Но какой тут центр? Ты на Западе, где центр только и исключительно там, где в данную минуту ты заполняешь собой объем. Повсюду. Сейчас - вот здесь. И не в бумаге дело. В том, что внутри. В том, что когда-то называли Царство Божие...
Купив бумаги цвета увядшего латука, я поднимаюсь домой и ложусь головой на стол. Потом я встаю, я открываю дверцу встроенного шкафчика и достаю советский самоучитель французского языка. Я листаю, задерживаюсь на фразе: "Они встретились в Москве. Она парижанка, он -советский. Переведите..."
На вклеенном листке срок возврата - дата пятилетней давности. Я взял этот учебник в библиотеке "спального города" после того, как загоревшая в закрытом доме отдыха в Крыму Инеc в один прекрасный день вернулась в шлакоблочный город на черной "Чайке" со своим отцом, который нас с ней, скрепя сердце, благословил на долгую и счастливую жизнь.
Не на Западе, конечно.
В СССР...
Я запускаю самоучитель в угол.
Беру машинку и удаляюсь в кабинет. Ванную хозяин-бретонец превратил в третью комнату - с плиточным полом и высохшим умывальником. Вот перед ним я и сижу - поперек доска, на ней машинка. Я смотрю в стену, но образы прошлого не возникают. Во-первых, потому что в комнате воняет. Запах из тех, что либерализм оставляет за порогом сознания. Но он реален - плотный, телесный, как бы кондитерский. До нас квартиру населяла огромная семья из Африки. Спали вповалку на циновках. Я набиваю каморку сигаретным дымом. Встаю и с треском открываю окно. Внизу мусорные баки, а квадратик двора красный от крысиного яда. Вокруг тылы домов Бельвиля. Их мрачность оживляют только разноцветные сушилки с бельем, выставленным за окна, в которых никого. Мужчины на работе, дети в школе, женщины досыпают или предаются сексу - который у них для себя.
Я закуриваю новый "голуаз" и, оставив лепрозорий с открытым окном, возвращаюсь с машинкой в цивилизованную часть квартиры. В детской из стены торчат оголенные провода. Надо купить патрон, ввинтить лампочку. Но это уже излишества на будущее, пока же можно утешиться тем, что дотянуться ребенок при всем желании не сможет.
В гостиной камин. Бездействующий, но полезный. За его решеткой мы держим официальные бумаги. Еще гостевая моя трехмесячная виза не истекла, а бумаг накопилось в Париже масса - и это все, что у нас есть. Не считая кровати - основы без матраса.
Я сажусь к окну с машинкой на коленях. Не нищета, в конечном счете, раздражает, в проекте она предусматривалась. Антиэстетичность. То, что обивка основы бордовая, сама она голубая, а одеяло на ней армейское. Пластик стульев и стола. Обои по вкусу хозяина-бретонца. Эстетические разногласия с реальностью и на свободе продолжаются. Вынося все это "за скобки", я устремляю взгляд на флакон Герлена, который отражается в черном зеркале каминной доски. Есть еще утешение, которое всегда под рукой: голубая пачка сигарет. С окрыленным шлемом - бессмертное творение некоего Яхно.
Неужели "голуазы" нарисовал им эмигрант?
Мешок со старой одеждой мы по пути заталкиваем в мусорный бак, а завернутую в номер "Русской мысли" стопку супных тарелок, хотя и старых, но полезных, я несу дальше в ночь.