Подойдя к столу, он вырвал из пишущей машинки листок, быстро просмотрел и смял, бросив комок в корзину. Повернулся к Хромову, косо улыбнулся, блеснув стеклышками очков:
"Скверная штука - вдохновение!"
Если среди гостей Тропинин старался быть, насколько возможно, невидимым, поднявшись в кабинет, он не только вышел из тени, но, казалось, направил весь свет на себя. Хромов невольно отводил взгляд, взгляд, предпочитающий иметь дело с расплывчатыми, неустойчивыми формами, скользить по волнам, по длинной сухой траве, следить полет чаек, разгадывать облака... Перед бесстрашно открытым лицом критика трусливый писатель делал шаг назад.
Некоторое время Тропинин молча ходил по кабинету, сутуло подергивая плечами, пощипывая рыжие усики. Дернул за шнур, с треском спустив жалюзи. Взял, невзначай, со стола газету, раскрыл и тотчас, будто подавив усилием воли соблазн, бросил обратно на стол.
Он пьян, подумал Хромов.
Выпив лишку, Тропинин обнаруживал обычно скрытую под маской здравомыслия странность. О странности Тропинина догадывались все кроме него самого. Он считал себя, в сущности, человеком простым, щеголял механицизмом, цитировал Локка, Ламетри. Не надо напускать туман, чтобы любоваться природой, даже природой зла. Жизнь устроена, точка...
Странность не смогли вывести годы предприимчивого втирания в равнодушную среду. Всякий, кто пытался проникнуть в разветвленную мысль литературного критика, в конце концов набредал на странность и, поспешно отступая, сжигал мосты, бросив веревки, лестницу, факел. В злую минуту Хромов называл странность Тропинина недугом, он говорил: "Нашему другу опять неможется". Он не признавал странность Тропинина выстраданной, она казалась незаслуженной, полученной в кредит под небольшие проценты. Денежно-кредитные метафоры напрашивались, поскольку деятельность Тропинина, как он ее декларировал среди своих, в том и заключалась, чтобы, с одной стороны, брать взаймы и давать в долг слова, а с другой - выстраивать денежные знаки в риторические фигуры.
Проделав очередной круг по комнате, Тропинин не удержался и, уступив соблазну, вновь схватил газету.
"Читал?"
Он посмотрел на Хромова поверх очков:
"Бедная Роза..."
Лицо Тропинина стало серым, пустым.
Глядя в серое, пустое лицо критика, Хромов не мог поверить, что когда-то ревновал к нему свою жену. В то время Тропинин повадился в гости чуть ли не каждый день. Засиживался допоздна, подхватывая любую тему, будь то политика, литература или медицина (он признался однажды, что с детства мечтал стать врачом, хирургом, в разрезании и последующем зашивании тела ему виделось что-то необыкновенно прекрасное, недоступное "нашей болезненно пугливой эстетике"). Он был неизменно бодр, подтянут, интересен. Не допускал и мысли, что может быть в тягость. Разумеется, Хромов догадался, что Тропинин положил глаз на Розу и теперь выжидал, когда он поддастся и - уступит. Тропинин, думал Хромов, бродя по холодным осенним улицам, опустив шляпу, подняв воротник и поглубже сунув руки в карманы, ни за что не сделает первого шага. Приличия его не сдерживают, но склонность к многоходовым комбинациям, ставшим с недавних пор sine qua non всякого пишущего человека, не позволяет ему идти напролом, уподобясь герою какой-нибудь архаичной SF эпопеи, вооруженному лазерами, цифровыми кодами и мускулистой подругой для рукопашных боев. Первый шаг критик сделает лишь тогда, когда писатель решится бросить вызов судьбе и, отойдя в сторону, предоставит супруге самой выбирать между привязанностью и приключением, двойным узлом и безотказной отмычкой. Тропинин уверен: рано или поздно ревность вынудит Хромова пойти на риск, чтобы испытать Розу. Тогда-то он вступит в игру и запросто докажет еще ни о чем не подозревающей женщине, что in actu выбора у нее нет и изменить мужу, отдавшись случайному знакомому, столь же неизбежно для нее, как луне пройти через затмение. Он знал по опыту, что ни одна женщина не может устоять перед астрономией.
Более всего Хромова угнетало то, что ему отведена роль наблюдателя, который, не имея возможности повлиять на ход событий, нужен лишь для того, чтобы, самоустраняясь, приводить в действие механизм измены. Как бы он себя ни вел, результат был просчитан и равен нулю. Только Роза, еще ни о чем не подозревающая Роза могла выпустить его из клетки. Только Роза могла развязать тугой узел. И она сделала это единственно возможным способом - невзначай.
Как-то раз, когда Тропинин ушел, позабыв в прихожей большой зонт с хищно загнутой ручкой (он после каждого визита повадился оставлять в их квартире что-либо из своих вещей: часы, расческу, ручку, книгу, носовой платок, шляпу, - неодушевленного представителя, который служил напоминанием о своем хозяине и присматривал за супругами), Роза, стянув с себя платье и набрасывая на плечи халат, с обидой в голосе спросила:
"Почему ты меня не ревнуешь?"
От неожиданности Хромов растерялся и молча смотрел, как она, присев на тахту, снимает колготы.
"Я хочу, чтобы ты ревновал меня ко всем, даже к этому хлыщу - неусыпно!"
"Неусыпно? Что это значит?" - спросил Хромов насмешливо. Он понял, что худшее миновало, что он - свободен...
И вот теперь, когда все прошло, когда ничего не осталось, ни доброго, ни худого, ни прошлого, ни будущего, Тропинин, потерявший напор, но не утративший вкрадчивости, уделил Розе лишь немного жалости, немного сострадания:
"Бедная Роза..."
Однако Хромов, мнительный Хромов услышал в словах Тропинина упрек, как будто нынешнее положение Розы было делом его, Хромова, рук, как будто его эскапады, просочившиеся в прессу, состряпанные ловким газетчиком, угрожали ее здоровью...
"Я ничего от нее не скрываю, - сказал Хромов раздраженно. - Даже тогда, когда скрывать нечего".
Неужто Тропинин привел его наверх только для того, чтобы обвинить в недостойном поведении, как подростка, угадывающего в "недостойном поведении" контур блаженства, к которому не подпускают ревнители истины и поклонники прекрасного? Он давно уже разобрался в этой нехитрой диалектике и не нуждался в запретах, чтобы получать причитающийся восторг от соединения разъединения соединения разъединения. Я сам себе - узник и надзиратель, преступник и следователь. И Тропинину это известно лучше, чем мне. В отличие от меня он прочел все, что я написал.
"Помилуй, - сказал Тропинин, - я тебя не осуждаю. Что ты кипятишься! Делюкс - большая свинья. Но и ты хорош! Избить до полусмерти за газетную статью!"
"До полусмерти?"
"Разве не знаешь? После твоего визита почтенный редактор загремел в больницу - с ушибами и переломами..."
Хромов молчал.
"Не бойся, он не будет жаловаться..."
Хромов почувствовал усталость. Доказывать, что и пальцем не тронул Делюкса, было глупо, и уже недоставало на глупость сил. День выдался на редкость протяженным, хотя и не вспомнить каких-либо заметных, достойных увековечения событий. Так, обычная пыль - пыль столбом. Отпечатки пальцев, мелкие обольщения, одежда, шелуха, детский почерк... Хвост павлина не раскрылся, увы! Надо прожить этот день еще не один раз, чтобы ухватить в нем сюжет, выловить героев. Теперь уже поздно что-либо предпринимать. То, что могло свершиться, свершилось. А что не свершилось - от лукавого.
Тропинин проводил Хромова до ворот. Напрасно он затеял этот разговор. Все равно из Хромова ничего не вытянешь. Непонятно, что он надеялся услышать? Только себя подвел и ему дал повод усомниться. После неловкого прощания он еще постоял некоторое время, прислушиваясь к заунывному морскому гулу, глядя на звезды, висящие на расстоянии вытянутой руки. Наконец медленно побрел обратно в дом.
Чахлый сад, больной, затканный паутиной, был во власти шепотов и вздохов, и, когда Тропинин проходил мимо, шепоты и вздохи потянулись за ним, обвили взволнованно, трепетно, опутали... Погруженный в свои мысли, Тропинин не обратил на них внимания, и они печально отступили, возвращаясь в волосатые пазухи дряхлых, покрытых струпьями сухой листвы деревьев.
В доме на всем лежала печать близкого конца. С уходом Хромова что-то здесь дрогнуло, надтреснуло. Свет потускнел. Как будто он унес с собой то, что до поры до времени не давало этому миру пасть. Еще залы оглашали взрывы смеха, но уже не видно было веселых лиц. Все устали, сникли, не знали, чем себя занять, куда приткнуться.