– Нет. – Дэвид вспомнил ночь, когда родились его дети, как Нора произнесла имена – и отключилась. Каролина услышала, запомнила и выполнила ее желание. – В честь двоюродной бабушки с материнской стороны. Я ее даже не знал.
– А меня назвали в честь обеих бабушек, – тихо произнесла Розмари. Темная прядь опять упала на ее бледную щеку, и она резко отвела ее назад; палец в перчатке задержался около уха, и Дэвид почему-то представил ее у другого стола, под другой лампой, в окружении семьи. Ему захотелось обнять ее, отвести домой, защитить. – Роза – с папиной стороны, Мари – с маминой.
– Твои родные знают, где ты? – спросил Дэвид.
Розмари мотнула головой:
– Я к ним не вернусь. – В ее голосе странно сплетались тоска и злость. – Никогда. Не могу.
Она сидела за столом, сжимая кулаки, с мрачным, тревожным лицом, и выглядела совсем-совсем юной.
– Почему? – спросил он.
Вновь мотнув головой, она постучала пальцем по фотографии Фебы:
– Говорите, она моего возраста?
Думаю, да. Тебе сколько? Она родилась шестого марта 1964-го.
– А я в феврале 1966-го. – Розмари положила снимок на стол. Ее руки немного дрожали. – Мама собиралась позвать гостей на мое шестнадцатилетие. Она у меня такая, знаете ли, любительница розовых оборочек.
Розмари сглотнула и уставилась в темное окно. Дэвиду хотелось утешить ее, как он часто хотел утешить других – Джун, свою мать, Нору, – но не мог, ни тогда, ни сейчас. Движение и неподвижность: в этом было нечто важное, требовавшее осмысления, но голова отказывалась соображать. Он будто застыл на одной из своих фотографий, в судьбоносном и очень болезненном моменте своей жизни. Он лишь однажды плакал по Джун: на склоне горы, на сыром вечернем ветру, когда стоял рядом с матерью над свежей могилой, одной рукой держал перед собой Библию и читал молитву. Мать тоже плакала и с того дня люто ненавидела ветер, а потом они спрятали горе поглубже и зажили дальше. Таков был порядок вещей, и никто его не оспаривал.
– Феба – моя дочь, – заговорил он, поражаясь сам себе, но не имея сил сопротивляться потребности рассказать свою историю, раскрыть секрет, который хранил столько лет. – Я не видел ее с момента рождения. – Дэвид помолчал, но все же заставил себя продолжить: – Я отдал ее, потому что у нее синдром Дауна. Я от нее отказался. И об этом никто не знает.
Розмари ожгла его потрясенным взглядом.
– По-моему, это и называется «навредить», – сказала она.
Дэвид кивнул.
Оба долго молчали. Куда бы Дэвид ни посмотрел, все напоминало ему о родных: о теплом дыхании Джун на его щеке, о пении матери, раскладывавшей на столе чистое белье, о рассказах отца, звучавших в этих стенах. Никого теперь нет с ним, и дочери тоже. По старой привычке он пытался задушить отчаяние, но слезы текли по щекам, их нельзя было остановить. Он плакал о Джун и о том мгновении, когда Каролина Джил взяла Фебу и вышла из кабинета, а он смотрел ей вслед. Мрачная Розмари была безмолвна и неподвижна. Один раз они встретились глазами, и Дэвид не отвел взгляда: миг странной, но безусловной близости. Он вспомнил Каролину, наблюдавшую за ним с порога, пока он спал, ее лицо, такое открытое от любви к нему. Вчера он мог выйти вместе с ней из музея и вернуться в ее жизнь, но и эту возможность упустил.
– Извини, – пробормотал он, стараясь взять себя в руки. – Просто я очень давно здесь не был.
Розмари не ответила. Вполне возможно, сочла его безумцем.
– Когда ждешь ребенка?
Ее темные глаза удивленно расширились.
– Примерно через пять месяцев.
– Твой парень остался там, дома? – тихо произнес Дэвид. – Он не хотел ребенка?
Она отвернулась, но Дэвид успел заметить слезы, блеснувшие в глазах.
– Прости, – сразу сказал он. – Я не хотел лезть в душу.
Она еле заметно покачала головой:
– Ничего страшного. Ерунда.
– Где он? – по-прежнему тихо спросил Дэвид. – И сама ты откуда?
– Из Пенсильвании, – после длительной паузы ответила Розмари. По ее тяжелому вздоху Дэвид понял – узнав о трагедии его жизни, она готова поделиться своей. – Из-под Харрисбурга. У меня тут в городе жила тетя, мамина сестра, Сью Уоллис. Она уже умерла. Когда я была маленькая, мы сюда часто приезжали, гуляли по горам. Ваш дом всегда стоял пустой, и мы, дети, залезали внутрь, играли. Замечательное было время, самое лучшее. Вот я и решила приехать сюда.
Он кивнул, вспоминая шуршащую тишину леса. Сью Уоллис. Что-то шевельнулось в памяти: женщина, поднимающаяся на холм, с персиковым пирогом под полотенцем.
– Развяжи меня, – почти шепотом попросил Дэвид.
Она горько рассмеялась и вытерла глаза.
– С какой стати? Кругом ни души. Я ж не идиотка.
Розмари встала, взяла с полки над плитой ножницы, маленькую стопку бумаги и принялась за работу. Крошечные белые обрезки полетели на пол. Сквозило. Язычки свечей трепетали на ветру. Лицо Розмари было твердо, сосредоточенно, решительно; она ушла в себя, совсем как Пол, когда он играл, отгораживаясь от мира Дэвида в поисках иного, собственного. Лезвия ножниц щелкали, на щеке Розмари дергалась мышца. До сих пор Дэвиду не приходило в голову, что и она может быть для него опасна.
– Очень красиво, – похвалил он.
– Бабушка Роз научила. Называется sche-renschnitte. Она выросла в Швейцарии, там, наверное, все так умеют.
– Бабушка, должно быть, переживает из-за тебя.
Она умерла. В прошлом году. – Розмари помолчала, сосредоточенно вырезая. – Мне нравится это занятие. Успокаивает. И о бабушке напоминает.
Дэвид кивнул.
– Ты с самого начала знаешь, что получится? – поинтересовался он.
– Бумага подсказывает. Я не придумываю картинки. Скорее, нахожу.
– Находишь. – Дэвид опять кивнул. – Это я понимаю. С фотографией так же. Все уже есть, надо только отыскать.
– Вот именно. – Розмари повернула лист бумаги.
– Что ты собираешься со мной делать? – спросил он.
Она молчала, продолжая сосредоточенно работать.
– Я сейчас описаюсь.
Он надеялся шокировать ее и тем самым расшевелить, к тому же то была истинная правда. Розмари скосила на него глаза, отложила бумагу, ножницы и молча вышла из дома. Дэвид слышал, как она ходит снаружи, в темноте. Вскоре она вернулась с пустой банкой из-под арахисового масла.
– Слушай, Розмари, – воззвал он. – Пожалуйста, развяжи меня.
Она поставила банку и снова взялась за ножницы.
– Как можно отдать своего ребенка? – вдруг спросила она.
На кончиках ножниц играли блики. Точно так же сверкал скальпель в его руке во время операции. Дэвид вспомнил, как той ночью будто выплыл из собственного тела и сверху наблюдал за событиями, от которых его жизнь пришла в движение. Одно влекло за собой другое; двери, прежде не существовавшие, открывались, другие закрывались, и вот, наконец, он очутился здесь, перед незнакомой девочкой, которая ищет картину в листе бумаги и ждет от него ответа, а ему нечего сказать и некуда уйти.
– Ты что же, хочешь отдать ребенка, Розмари?
– Ни за что. Я никогда этого не сделаю! – с яростной решимостью воскликнула она.
Кто-то ведь виноват в том, что с ней случилось, кто-то, выбросивший ее как мусор: хочешь – плыви, не хочешь – тони. Беременная в шестнадцать лет, одна, в заброшенном доме.
– Я понял, что совершил ошибку, – признался Дэвид. – Но было уже слишком поздно.
– Слишком поздно не бывает.
– Тебе всего шестнадцать, – сказал он. – Иногда, поверь мне, бывает.
Ее лицо на миг посуровело, но она не ответила, и в наступившем молчании снова заговорил Дэвид. Он хотел все объяснить и начал с метели, своего потрясения, блестящего скальпеля, безжалостного света. Рассказал, как висел над самим собой и следил за собственными действиями. Как вот уже восемнадцать лет каждое утро просыпается с мыслью, что сегодня, именно сегодня попытается все исправить. Но Каролина исчезла вместе с Фебой, ему не удавалось разыскать дочь, – так как же он мог признаться Норе? Его тайна коварной лианой опутала и душила их брак. Первое время Нора много пила, а потом стала заводить романы – с мерзким типом с пляжа, потом с другими; он пытался не замечать, прощал, зная, что, по сути, сам во всем виноват. И щелкал снимок за снимком в надежде остановить время или создать изображение такой силы, что оно затмит в памяти то мгновение, когда он передал свою дочь в руки Каролины Джил.