Выбрать главу

– Любовь всей моей жизни, – объявил старик в голос, вызвав изумленные взгляды посетителей.

Внешняя дверь приемной открылась, отчего задрожала внутренняя, со стеклянной панелью.

– Какая красавица, – сказала Каролина. У нее мелко тряслись пальцы. От сострадания к его любви и печали; оттого, что никто никогда не любил ее с той же страстью. Оттого, что ей под тридцать, но умри она завтра, никто не станет горевать по ней так, как Руперт Дин через двадцать лет по своей жене. А ведь она, Каролина Лоррейн Джил, столь же неповторима и достойна обожания, как и женщина на старой фотографии, однако пока не сумела доказать этого – ни искусством, ни любовью, ни служением своей высокой профессии.

Каролина еще не успела прийти в себя, когда распахнулась и внутренняя дверь приемной. Молодой человек в коричневом твидовом пальто, со шляпой в руке на секунду замер на пороге, вбирая взглядом желтые фактурные обои, папоротник в углу, металлическую полку с потрепанными журналами. У него были каштановые волосы с рыжеватым отливом, худое лицо, внимательные, оценивающие глаза. Ничего необычного, и все же что-то особенное в позе, манере держаться – некая сдержанная настороженность, стремление вслушаться в окружающее. Сердце Каролины забилось быстрее, по коже побежали мурашки, приятные и одновременно раздражающие, как от прикосновения крыльев бабочки в ночи. Их взгляды встретились – и она все поняла. Раньше, чем он подошел к ней и поздоровался за руку, раньше, чем назвал свое имя, Дэвид Генри, и незнакомый выговор выдал в нем человека со стороны. Раньше всего этого Каролина успела понять одну простую вещь: тот, кого она ждала, явился.

Тогда он еще не был женат. Не женат, не помолвлен и вообще, судя по всему, ничем не связан. Каролина ловила каждую мелочь – и в тот день, пока он осматривал больницу, и позже, на вечеринках и собраниях в его честь. И отмечала то, чего в потоке светских бесед, за его непривычным акцентом и внезапными взрывами смеха, не улавливали остальные: кроме редких упоминаний о жизни в Питтсбурге, про которую все и так знали из его автобиографии и диплома, он ни словом не обмолвился о своем прошлом. Подобная закрытость окружала его ореолом таинственности, а ореол этот в свою очередь усиливал уверенность Каролины в том, что она понимает его как никто другой. Для нее каждая их встреча была заряжена особой энергией. Каролина словно бы говорила ему поверх смотровой кушетки или операционного стола, поверх прекрасных, несовершенных тел пациентов: «Я тебя знаю; я все понимаю; вижу то, чего не замечает никто». Коллеги подтрунивали над ее влюбленностью в нового доктора – она вздрагивала и заливалась краской смущения. Но втайне радовалась: пусть хоть из сплетен узнает то, о чем она со своей застенчивостью рассказать не решится.

Два месяца прошли в совместной работе. Однажды поздно вечером, открыв дверь кабинета, она обнаружила его спящим прямо за столом, головой на сложенных руках. Он дышал с легкой размеренностью, свойственной глубокому сну. Каролина прислонилась к дверному косяку, склонила голову набок – и все ее многолетние мечты неожиданно слились в единое целое. Они с доктором Генри уедут в далекую-предалекую страну, где будут работать до изнеможения, до испарины на лбу, до дрожи в пальцах, едва удерживающих скальпель. А по вечерам она станет играть ему на пианино, которое переправят в их дом по морю, затем по бурной реке и непролазным топям. Каролина настолько погрузилась в мечтания, что, когда доктор Генри открыл глаза, улыбнулась ему свободно и открыто – впервые.

Его явное удивление вернуло ее к реальности. Она расправила плечи, машинально провела рукой по волосам и заалела как маков цвет, бормоча что-то в свое оправдание. После чего испарилась, сгорая со стыда, но втайне ликуя. Ведь теперь наконец он поймет, увидит в ней то же, что она видит в нем. Несколько дней она ждала. Предвкушение было столь сильно, что она едва могла находиться с ним в одной комнате. Дни шли, ничего не происходило, но она не унывала. Придумывала за него объяснения и продолжала терпеливо ждать.

Три недели спустя на странице светских новостей в местной газете Каролина увидела свадебную фотографию. Нора Эшер, отныне – миссис Дэвид Генри… Голова чуть повернута в сторону, изящный изгиб шеи, прелестный разрез глаз, схожих с морскими раковинами…

Каролина вздрогнула – по спине скользнула струйка пота. От жары в комнате ее клонило в сон. Малышка в коробке по-прежнему сладко спала. Каролина встала с дивана, подошла к окну. Половицы под истертым ковром прогибались и скрипели. За длинными, в пол, бархатными шторами – напоминании о почти забытых временах, когда это здание было элегантным поместьем, – висели тюлевые занавески. Каролина потрогала краешек; желтоватое, колкое кружево источало пыль. За окном, в заснеженном поле, около полудюжины коров носами откапывали траву, мужчина в красной клетчатой куртке и темных перчатках, с двумя ведрами в руках, прокладывал путь к амбару.

Пыль. Снег. Несправедливо! Несправедливо, что Норе Эшер дано так много, вся ее безоблачная счастливая жизнь! Каролину потрясла глубина собственной обиды. Она разжала пальцы, отпустила занавеску и зашагала из комнаты на звук человеческих голосов.

Под высоким потолком вестибюля гудели флуоресцентные лампы. К запаху антисептика и вареных овощей примешивалась слабая желтоватая нота мочи. Грохотали тележки; кто-то что-то выкрикивал, бормотал. Каролина свернула за угол, и еще раз. Спустилась на одну ступеньку и попала в другое крыло, явно более современное, с бледно-бирюзовыми стенами и линолеумом, буграми отстающим от дощатого пола. Каролина прошла мимо нескольких комнат с открытыми дверями, выхватывая взглядом картинки жизни незнакомых людей, моментальные и статичные, будто фотографии. Мужчина: взгляд прикован к окну, лицо скрыто в полумраке, возраст неопределим. Две медсестры убирают постель, руки высоко подняты, простыня на миг взлетела к потолку. Два пустых помещения – пол застлан брезентом, в углу составлены банки с краской. Следующая дверь закрыта. Наконец, последняя комната: молодая женщина в простой белой комбинации сидит на краю кровати, вяло наклонив голову и уронив руки на колени. Другая женщина, медсестра, стоит за ее спиной, щелкая серебристыми ножницами. Темные волосы дождем падают на белые простыни, обнажая шею женщины, тонкую, грациозную, бледную. Каролина остановилась в дверях.

– Ей же холодно, – услышала она собственный голос.

Обе женщины подняли головы. У сидящей на узком лице светились большие темные глаза. Ее волосы, еще недавно длинные, болтались рваными прядями на уровне подбородка.

– Угу, – согласилась медсестра и протянула руку, чтобы стряхнуть волосы с плеча своей подопечной. В тусклом свете было видно, как они мягко легли на постельное белье и пятнистый серый линолеум. – А иначе никак. – Она прищурилась, оглядывая мятый белый халат Каролины и голову без шапочки. Спросила подозрительно: – Вы новенькая или как?

– Новенькая, – кивнула Каролина. – Угадали.

Эта сцена – медсестра с ножницами и женщина в хлопчатобумажной комбинации среди обрезков собственных волос – осталась в памяти Каролины черно-белым снимком и впоследствии неизменно наполняла ее душу невыразимой тоской. О чем, почему, она толком не знала. Но эти волосы на полу, безвозвратно потерянные, и холодный свет, льющийся в окно… На глазах Каролины выступили слезы. Тут из соседнего коридора послышались голоса, она вспомнила о ребенке, которого оставила в коробке на пухлом диване, повернулась и поспешила назад.

Коробка стояла на прежнем месте, заштампованная веселыми красными крепышами, младенец в ней спал, прижав к подбородку крохотные кулачки. Феба, сказала Нора Генри, перед тем как ей дали наркоз. Если девочка, то Феба.

Феба. Каролина с величайшей осторожностью развернула одеяльца и вынула малышку. Миниатюрная, пять с половиной фунтов, меньше, чем брат, но волосы те же, темные и густые. Каролина проверила подгузник – на влажной ткани темнело пятно – и сменила на чистый. Кроха не проснулась, и Каролина подержала ее минутку, удивляясь, какая она легкая, малюсенькая, теплая. А как переменчиво крошечное личико! Даже во сне разные выражения сменяли одно другое, будто пролетающие облачка. Вот тревожно нахмуренный лоб Норы, а в следующую секунду – внимательная сосредоточенность Дэвида.