Выбрать главу

Долго молчали. Тамара Ивановна и Анатолий с разных сторон с мучительным вниманием наблюдали, как Демин выдавливает из сигареты на пол табак.

— Ну и что, Демин, нам теперь делать? — спросила потом Тамара Ивановна с пугающим спокойствием.

— Теперь не вам делать, теперь с вами будут делать. Теперь закрутилось — не остановишь. Вытерпеть надо. Или ты хотела остановить? — спросил Демин.

— Не-е-ет! — протянула с такой решимостью, что зазвенело в воздухе. — Я тебя не о том спрашиваю. Я спрашиваю, как жить-то нам теперь?

Демин не ответил. Смотрел в пол и возил вывернутыми губами.

— И почему это на нас? Почему это на нас, Демин?

— Надо не так говорить. Если уж на то пошло, надо спрашивать: почему это бывает? А раз бывает, с кем-нибудь да бывает…

— Ну да, с кем-нибудь.. это понятно. Но это с нами… это непонятно. Слух со стороны дойдет, — продолжила она после паузы, — так слуха одного боишься, прячешься от него. И думать боишься, что же теперь с ними — с ней где-то там, далеко, с родителями. От чужого горя и то жутко. А тут не слух, а тут не с чужими. Как это-то вынести? От этого сбегать надо на край света.

Анатолий поднял голову, во все время этого разговора опущенную, и сказал:

— Куда бежать-то?

— Где ни одного знакомого нету.

— Для этого надо и нам с тобой друг друга не знать. И себя забыть.

Отпустили домой Демина, всю последнюю ночь из-за них же он не спал. Ждали еще долго, до темноты на улице. Светку выводили из кабинета, провели в какой-то другой кабинет и снова вернули в прежний. Без Демина и вовсе не говорилось. Тамара Ивановна раз за разом уходила в такое оцепенение, в такую пустыню с непроницаемым воздухом и мертвенным светом, что, опоминаясь, подолгу не приходила в себя и не узнавала, где она, что за мрачный коридор перед нею, из какой он жизни. Анатолий дважды заглядывал в дверь, за которой держали Светку, и снова пристраивался рядом. Не всякая беда сближает мужа и жену, от этой они вдруг почужели, говорить не хотелось. И двигаться никуда не хотелось Тамаре Ивановне, так бы стояла и стояла неподвижно, стояла бы и день, и два, лишь бы не приближаться к тому, что будет дальше.

Но двигаться пришлось — Светку наконец выпустили. Она вышла с бумажкой в руке — с направлением на медицинское освидетельствование. Его нужно было пройти сейчас же, не дожидаясь дня. Под самую ночь поехали в трамвае к тем особого рода врачам, которые дежурят круглые сутки в ожидании «потерпевших». В трамвае было много молодежи, возвращающейся с удовольствий, они стояли группами или парами, но разговаривали нешумно, без выкриков, утомленные бурными и напряженными часами. И так же, сдвинувшись друг к другу в кружок, тесно, лицом к лицу, стояли и они — мать, отец и дочь. На лице Светки под глазами крапинами вдавились внутрь высохшие слезы. Тамара Ивановна не знала, что сказать ей, чтобы не сделать больно. Только и спросила:

— Ты спала сегодня?

Светка испуганно, быстрыми движениями покачала головой: нет.

— А ела?

Показала, что ела.

Что-то говорил дочери отец, силясь улыбаться, приближая голову. Тамаре Ивановне хотелось лишь одного — ехать бы и ехать, но не подъезжать — пусть бы бесконечно визжал на поворотах и дергался трамвай, люди входили и выходили на остановках, как это происходит и вообще в жизни, а ей бы только смотреть на них и не двигаться.

— Что вы так на меня смотрите? — спросил вдруг очень высокий, с тяжелым подбородком парень, стоявший к ней лицом.

— Я не смотрю, — коротко ответила она, удивившись, откуда он взялся, она его и не видела.

Домой вернулись в пятом часу. Заметив, что Светка готовится упасть в постель, приказала:

— Вымойся! — и сама набрала в ванну воды.

Иван спал, когда пришли. Что же это: уходили — спал, днем заходила — не было, и теперь спит? И так неуютно и горько показалось ей в родных стенах, будто не она здесь хозяйка, будто сдали, как это ныне водится, квартиру кому-то чужому и неприятному, который все в ней переиначил и изгадил, а они тайком в глухой час пришли убедиться в этом. Она не смогла бы заснуть, сердце стучало глухо и тяжело, удары его отдавались во всем теле. Вспомнив, что можно добыть чай, она вскипятила чайник и долго и жадно пила, пытаясь горечью крепкой заварки перебить в себе чужесть, пронзившую все тело, — будто это ее изгадили. 

***

Светка росла слезливой, мягкой, как воск, любила приласкаться, засыпать у матери на руках, сказки позволяла читать только нестрашные, и не про детей, подвергавшихся колдовской силе, не про братца Иванушку и сестрицу Аленушку, о судьбе которых начинала страдать заранее, прижимаясь к матери, а про козляток да поросяток. Была чистюлей и аккуратисткой, в ее игрушечном уголке каждая тряпочка знала свое место и каждая кукла вела разумный образ жизни, не валяясь где попало с растопыренными руками и ногами. Над вымазанным платьем Светка ревела ручьем, брату, пока он не вышел из ее повиновения, бралась отстирывать с мылом ссадины на руках и лице. В детском саду Тамаре Ивановне пришлось запретить своим детям по всякому пустяку искать у нее защиты и приклеиваться к материнской юбке — Иван скоро и легко принял это правило, а Светка, не спуская с матери зареванных глаз, отходила в уголок, чтобы казаться окончательно несчастной, и истекала слезами, делая порывистые движения в сторону матери и не смея нарушить запрет. Она мало читала в детстве и развивалась какими-то собственными, вызревавшими в ней, впечатлениями, подолгу затаенно и чутко прислушивалась к ним, медленно, в такт чему-то, поводя красивой головкой с закинутыми за спину пшеничными увязками кос. Знала много песен, и народных, и под народные, ее обучала им бабушка Евстолия Борисовна, мать Анатолия, жившая в трех кварталах от них в одиночестве своей квартирой. Был у них коронный номер, исполнявшийся при гостях и всегда вызывавший восторженный смех. «Вот кто-то с горочки спустился…» — басисто, тягуче, мощно начинала бабушка и умолкала, закатывая глаза и откидывая крупную, гладко расчесанную голову, а внучка чистым, звонким, хрустальным голоском подхватывала, вся превращаясь в восторженное сияние и вытягивая шейку, точно высматривая: «Наверно, милый мой идет…». — «На нем защитна гимнастерка…» — взревывала после ангельского Светкиного вступления Евстолия Борисовна, а Светка, испуганно приахнув, артистически затомившись нетерпением, приложив ручонку к груди, округляя сердечком губы, уж совсем на пределе нежного и самозабвенного звона признавалась: «Она меня с ума сведет». Слушать их, смотреть на них было уморительно: одной рано выглядывать «миленького», другой поздно, и голоса, слишком разные, не соединимые ни в одном звуке, выдающие у одной колодезные заросли прожитого, а у другой — только что выбившийся из-под земли ключик хрустально-счастливого плеска, — удивленно и простодушно заявляли о невинности той и другой.

Иван в малые годы был более самостоятелен и умел настоять на своем. Захочет чего — вынь да положь ему. Тамаре Ивановне постоянно было некогда, она, торопясь отойти, уступала, и парнишка все набирал и набирал твердости. С трех лет он басил, да так по-мужски, будто голос из мехов выходил. В детсаду поражались: «Ты, Тамара Ивановна, своего бурлака хоть медом бы, что ли, подкармливала, чтоб горло помягчело, он же пужает ребятишек. Как труба ерихонская, ей-Богу, что с ним потом-то будет, какие страсти?!» Но, заявив о себе, погудев для острастки, гуд прекратился и голос опал, сделался почти как у всех мальчишек и все-таки покрепче, потуже, в тон характеру.

Во все годы Иван учился хорошо. В круглых отличниках не ходил, но ему это и не надо было; он рано приметил в отличниках почти рабское преклонение перед высшим баллом, постоянную напряженность и выструненность ради оценки. Велят стараться — они и стараются до потери сознания. В круглых пятерках, считал он, несвобода, чрезмерная исполнительность, стесненное дыхание. Вот почему когда снялись в школе все ограждения и хлынула в нее дикая свобода, отличников почти не стало. В школу ворвался Гаврош с сигаретой в зубах, в грязной заграничной куртке, с выписанными по груди и спине загадочными словами, отодвинул от стола учительницу и крикнул: «Айда, ребята, там стреляют, там делай, что хошь!» И ребята посыпались из-за парт, собираясь в отряды, шныряющие по вокзалам, рынкам и помойкам, обживающие чердаки и канализационные ходы. И как знать, не от худшего ли еще они сбежали? В школу, как новую мебель, натащили новые науки, появились учебники с откровенными картинками и призывами вроде: «бейте лампочки в подъездах, люди вам спасибо скажут», набрались неведомо откуда экзотические преподаватели, едва говорящие по-русски, а родную литературу, историю, русский язык принялись сталкивать на обочину, превращая их в третьестепенные предметы и наполняя новой начинкой...