Да что теперь говорить, что ж убиваться — дело-то сделано. Не вернуть батюшку. Может, кому он и злой Кощей, а мне-то отец родимый, и нет у меня больше сродников на всём белом свете — ни сестёр, ни братьев. Плохой ли, хороший ли, но отец!
А Иван его погубил.
И что мне было делать? Обретаться вместе с убийцей батюшки, словно ничего и не случилось?
Столько лет и зим с той поры миновало, и знаю я, как теперь про нас с Иваном сказывают: стали они, дескать, жить дружно, в любви и согласии. Да разве возможно такое?!
Как угодно меня судите, как хотите нарекайте, больнее мне от этого не будет. Больнее уже некуда. Но в содеянном не раскаиваюсь… и жить мне с этим бременем до скончания лет моих.
В гневе, едва помня себя, превратила я Ивана-царевича моего в чудо-юдо многоглавое.
Что сделано, того не воротишь, будь ты хоть трижды премудрой. Стал мой Ванюша чудом-юдом, а потом, как сказывали, убил его мечом булатным на реке Смородине, у Калинова моста, другой Иван — крестьянский сын.
Знала бы, что всё так выйдет. Эх, знала бы. Чем так, готова была б и квакушей век вековать, по болоту прыгать.
А уж Мокошь-то, небось, насмеялась вволю. Ей-то было ведомо, чем всё это кончится. Как подумаю про то, так и плакать хочется горючими слезами, и злость подступает превеликая. Только что ей, Мокоши, мои слёзы и злость? Что ей какая-то Василиса, дочь Кощеева, хоть и Премудрая.