И она посмотрела на своего спящего младенца.
После этого я отошел от нее и молча встал у стены, опустив голову, затем доминиканец приказал всем занять свои места.
– Заблудшая сестра, – обратился он снова к осужденной. – Не хочешь ли сказать нам что-нибудь, пока уста твои не умолкли навеки?
– Да, хочу! – ответила она чистым и нежным голосом; теперь, когда она узнала, что смерть ее будет быстрой и легкой, он даже не дрожал. – Да, я хочу вам сказать, что умираю с чистой совестью, ибо если я и согрешила, то только против обычая, а не против Бога. Правда, я нарушила свои обеты, но меня заставили их принять насильно, и они меня все равно не связывали. Я была рождена для любви и света, а меня заточили во мрак монастыря, чтобы я гнила здесь заживо. Поэтому я и нарушила обеты, и я рада, что так сделала, хотя и расплачиваюсь за это жизнью. Пусть даже меня обманули, пусть моя свадьба не была настоящей свадьбой, как мне сейчас говорят, – я этого не знаю, – для меня она все равно останется истинной и святой, и душа моя чиста перед Господом. Я жила настоящей жизнью, несколько счастливых часов я была женою и матерью, и теперь лучше мне по вашей милости умереть сразу в этом склепе, чем медленно умирать в тех кельях наверху. А теперь слушайте меня! Вы осмеливаетесь говорить детям Божьим: «Не смейте любить!» – и убиваете их за любовь друг к другу. Но ваше изуверство обернется против вас самих. Попомните мои слова, оно обернется против вас и против Церкви, которой вы служите, и тогда служители и Церковь падут, а имена их станут проклятием в устах людей!
Шепот изумления и страха пронесся по подземелью.
– Она рехнулась! – воскликнул доминиканец. – Она потеряла разум и богохульствует в своем безумии. Не слушайте ее! Напутствуй ее, брат мой, – обратился он к священнику в черной сутане, – да поскорее, пока она еще чего-нибудь не наговорила!
Чернорясый поп с горящим пронзительным взглядом приблизился к осужденной, сунул свой крест ей под нос и что-то забормотал. Но она резко поднялась с кресла и оттолкнула распятие.
– Поди прочь! – вскричала она. – Не тебе меня исповедовать! Я покаюсь в моих грехах перед Богом, а не перед такими, как ты, убивающими людей во имя Христа!
От этих слов фанатик пришел в ярость.
– Отправляйся же в ад нераскаянной, проклятая! – завопил он и ударил несчастную тяжелым распятием из слоновой кости прямо по лицу, осыпая ее непристойной бранью.
Доминиканец гневно приказал ему замолчать, но Изабелла де Сигуенса только вытерла кровь с рассеченного лба и расхохоталась жутким безумным смехом.
– О, теперь я вижу, что ты еще к тому же и трус! – проговорила она. – Слушай же меня, поп! В последний свой час я молю Бога, чтобы ты сам погиб от рук фанатиков и еще более страшной смертью, чем я!
Когда ее втолкнули в смертную нишу, она снова заговорила.
– Дайте нам попить, – попросила она, – меня и мое дитя томит жажда.
Я увидел, как из двери темницы, где была заключена осужденная, появилась аббатиса с чашей воды и ковригой хлеба в руках, и по ее виду понял, что она уже влила мое снадобье в воду. И больше я ничего не видел.
Сразу после этого я попросил доминиканца открыть дверь и выпустить меня из подземелья. Сделав несколько шагов по коридору, я остановился подальше от двери и здесь, оцепенев от ужаса, простоял бог весть сколько времени. Наконец я увидел перед собой аббатису с фонарем в руке.
– Все кончено, – проговорила она, горестно всхлипывая. – Нет, не бойтесь, ваше снадобье подействовало. Еще первый камень не был положен, а мать и дитя уже спали глубоким сном. Но она умерла нераскаянной и без исповеди. Горе ее душе!
– Горе душам всех, кто приложил руку к этому делу! – ответил я. – А теперь отпустите меня, святая мать, и дай нам Бог никогда больше не встречаться!
Она отвела меня обратно в келью, где я сбросил проклятый монашеский балахон, а оттуда – к двери в садовой ограде и к лодке, которая все еще ожидала у причала. Почувствовав на своем лице нежное дуновение ночного ветра, я обрадовался так, словно наконец-то очнулся от страшного кошмара. Но ни в эту, ни в следующие ночи сон не шел ко мне. Едва я смежал глаза, как передо мной возникал образ несчастной красавицы, такой, как я видел ее в последний раз. Освещенная тусклым отблеском факелов, закутанная в саван, стоит она гордо и непокорно в своей нише, словно в каменном гробу, прижимая одной рукой младенца к груди и протягивая другую за чашей с ядом.
Видеть такое дважды вряд ли кто пожелает, да и тех, кто видел подобное хоть один раз, тоже найдется немного – инквизиция и ее пособники, совершая свои злодеяния, стараются избавиться от свидетелей. И если я не слишком хорошо описал события той ночи, то вовсе не потому, что забыл их, а потому, что даже сейчас, по прошествии почти семидесяти лет, мне трудно писать обо всех этих ужасах.