— Я знаю, что говорю: я отметил дату, время…
— ЖВД тоже!
— Он ошибся!
— Или ты, — сказала она с игривым упрямством. И попыталась пошутить:
— В любом случае, у нас преимущество перед присяжными: нас двое против одного!
— Мне это слишком хорошо известно! — процедил он сквозь зубы.
Она снова заговорила серьезно:
— Ты в чем-то нас обвиняешь, папа?
— Нет, ни в чем, — пробормотал он. — Где вы были, когда я ждал вас дома, как последний дурак?
— Мы ужинали у Бертрана Лебрука, — сказала она без тени смущения. — Я не была знакома с его женой. Она очаровательна. Мы много говорили о тебе…
— Очень любезно с вашей стороны, — язвительно произнес он. — Догадываюсь, что речь у вас зашла и о новом романе ЖВД?
— Разумеется!
— И о фильме?
— Бертран Лебрук не советует ЖВД заниматься кино.
— А ты? Ты его по-прежнему поддерживаешь?
— Я осторожна. Не могу решиться наверняка. Обычно я плыву по течению событий.
— Даже когда они заставляют тебя забывать об отце?
Эта фраза вырвалась у него, будто камень из рогатки.
— Ты считаешь, что я про тебя забываю? — спросила Санди с возмущением.
Чувства, охватившие ее, были так сильны, что она изменилась в лице. Санди как-то сразу постарела. Но эта внезапная перемена, вместо того, чтобы разжалобить Армана, только усилила его злость. Он посчитал, что пришло время выпустить всю горечь, накопившуюся в нем за последние месяцы невольного бездействия, разбитых надежд и глубокой ревности.
— Ты не забываешь обо мне, ты мной пренебрегаешь! — с усмешкой ответил он.
От упрека отца Санди вздрогнула:
— И все это только потому, что сейчас я больше занимаюсь ЖВД, чем тобой?.. Когда же ты, наконец, поймешь, папа, что я его люблю? Конечно, плотской любовью, но еще и за его прямоту, за энтузиазм, за талант! Его работа увлекает меня, и я горжусь его успехом! Жизнь кажется мне более полной с тех пор, как я принимаю участие в его проектах, его тревогах, радостях, с тех пор, как я пытаюсь содействовать его карьере своими скромными средствами… И от этого я люблю тебя не меньше, не меньше восхищаюсь тобой, просто вас теперь двое в моем сердце… Я мечусь… я… я…
Она искала точное выражение и, в конце концов, сказала, смеясь:
— Я разрываюсь! Разве это преступление?
Каждая фраза Санди ранила Армана, как пощечина любимой женщины. И оскорбление было тем горше, что эта женщина была его дочь. Он не мог безропотно снести обиду.
— Нет, нет, — пробормотал он. — Это не преступление! Со временем я свыкнусь, обещаю! Я только с виду слаб, но желудок у меня крепкий: я все проглочу, все переварю… Через несколько дней никаких следов не останется: ты тогда можешь сколько угодно забывать мне звонить, заходить ко мне, читать мои книги, я не буду возражать!
Он сознавал, что переходит все границы, но, глядя в лицо Санди, которое постепенно искажалось от гнева, он еще более распалялся.
— Впрочем, — продолжал он, — раз ты стала импресарио, если не правой рукой ЖВД, я поручаю тебе сообщить ему, что лишаю его права писать мою биографию. Он может перепутать факты, как уже перепутал день и время ужина, на который я вас пригласил. Но я позабочусь о том, чтобы Анжель принесла вам утку с оливками и шоколадный торт, приготовленные для вас. Я к ним не притронулся. Вы будете есть и думать обо мне!
Санди покачала головой больше с жалостью, чем со злостью.
— Как ты меня ненавидишь, папа! — вздохнула она.
— Я? — воскликнул он с шутовской издевкой. — Ничуть, дорогая моя! Я никогда тебя больше не любил! Ты и твой спутник — моя единственная семья! У меня нет других детей, кроме вас!
— Прекрати ломать комедию, папа! — сказала она резко. — Кого ты надеешься разжалобить, изображая мученика? Если меня, то теряешь время! Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы всерьез воспринимать твои стенания!
Арман задыхался от жестокости ее слов, прежде его дочь никогда не смела повысить голос на отца. Он застыл на минуту, не понимая, что происходит. Придя в себя, он произнес с холодной решимостью:
— К чему ты клонишь, Санди? Чувствуешь, что нечиста, и хочешь свалить вину на меня? Это средство старо как мир! Первая мысль виноватого — не оправдаться, а выставить обвинителя в черном цвете! Только мне себя не в чем упрекнуть! Я не изменился по отношению к тебе! Я не позорил свое имя дурацкими интервью! Я не отбрасывал все: воспоминания, нежность, семейные традиции, чтобы кинуться на шею шарлатану!
— Ради Бога, считай ЖВД шарлатаном, — возразила она. — Только я убеждена, что он — один из самых выдающихся писателей своего поколения. И в этом я не одинока! На самом деле ты не можешь мне простить того, что в сорок восемь лет я позволила себе восхищаться другим человеком! Я так долго служила тебе советчицей, наперсницей, домашней поклонницей, что ты просто не захотел ни с кем меня делить! Служительницам божества нельзя выходить из храма. Если жрица открывает другого полубога, она совершает святотатство. У тебя были только коллеги. Из-за меня ты узнал, что есть и соперник!
Ее глаза метали молнии. Санди смотрела прямо перед собой совершенно чужим взглядом, исполненным злобы. Она была не просто вне себя, она была другим человеком. Союзница, которую знал Арман, теперь, у него на глазах, превращалась в непримиримого врага. Пораженный такой метаморфозой, он даже не возразил на ее слова. Арману было интересно, до чего дойдет его дочь в своей злобной тираде. Будто чтобы еще больше раззадорить Санди, он бросил в вызывающе-саркастическом тоне:
— Ну! Давай, давай, выкладывай все начистоту! Ты считаешь, что с ЖВД я недостаточно любезен и сговорчив?
— Речь сейчас не о нем!
— Так о ком же? Этой сцены никогда бы не случилось между нами, если бы ты в него не влюбилась!
Санди злобно возразила:
— Вот в этом ты ошибаешься. Я уже давно за тобой наблюдаю, папа. Ты живешь только для своей работы! Тебя ничего больше не интересует, кроме карьеры, романа, который пишешь, мнения прессы о твоей последней книге… Ты никогда не задумывался о том, что мы с мамой чувствовали к тебе. Мы были рядом только для того, чтобы сказать свое слово, вести хозяйство, принимать твоих друзей, залечивать твои болячки!
— Неужели ты только это запомнила из нашего прошлого? — спросил он подавленно.
— Разве я преувеличиваю?
Он отступил:
— Нет, нет… Трудно узнать себя самому… А ведь я считал, что вы с мамой были со мною счастливы!
— Но мы действительно были счастливы с тобой! Просто ты сам не мог быть счастлив с нами так, как мы… Согласись, ты чудовищно много работал. Ты так много писал, что забывал жить. А теперь хочешь помешать жить мне! Это же несправедливо!
Теперь, когда первое возмущение прошло, Арман понимал, насколько обоснованны упреки Санди. Как можно отрицать то, что в своей жизни он жертвовал всем ради эгоистического удовольствия писать? Как забыть о том, что даже в минуты нежности к дочери, к жене, в минуты, когда он надкусывал вкусный плод или любовался прекрасным пейзажем, он никогда не выпускал из поля зрения чистую страницу на письменном столе? Санди сто раз права. Так называемый успех Армана Буазье — не более чем напрасная трата сил. Сколько времени отдано поискам оригинальной мысли, нужного слова, когда вокруг разливался солнечный свет, нежный вкус вина, сладкий аромат женщины! Он забывал наслаждаться уходящей минутой, чтобы целиком посвятить себя произведению, которое вскоре умрет. Он променял бесценную радость жизни на бесплодную суету писательского труда. В припадке самоистязания он говорил себе, что старость писателя — это самая неудобная форма старости. Писатель не может избавиться от мысли о том, что современники переоценили его, что он невольно их обманул и находится в долгу перед ними, только выплатить этот долг не в состоянии. Как он только мог дышать, размышлять, двигаться, когда в глубине сознания ощущал постоянный зуд? Но это обычная чесотка старых писак. С ней нужно было смириться, как с профессиональным заболеванием, неизбежным и неизлечимым. Чтобы ответить на обвинение в писательской самовлюбленности, Арман рискнул возразить: