Потом сны внезапно исчезли. Когда подходил мой черед занять койку, я засыпал спокойно. Надзиратели, среди которых были и штурмовики, и те, кто служил в замке в годы войны, старались соблюдать прежние правила обращения с узниками и относились к нам если не по-доброму, то достаточно снисходительно. Во всяком случае, нас изредка навещал врач, а иногда кого-то даже отпускали на побывку в семью.
Мы сознавали, что находимся в привилегированном положении. Наш лагерь считался, если можно так выразиться, одним из самых комфортабельных в стране. Он лишь намекал на грядущие ужасы Аушвица, Треблинки и Дахау, которые в ту пору еще не превратились в печально знаменитые «фабрики смерти»; по большому счету, и сами нацисты в те годы не замышляли Холокоста и прочих «прелестей», с которыми впоследствии их режим стал неразрывно связан.
Я и не догадывался, что первые преподанные мне уроки были только началом. Где-то через два месяца пребывания в лагере меня вызвал гауптштурмфюрер СА Ган, которого мы приучились бояться за глаза, особенно когда его сопровождали двое громил по прозвищу Фритци и Франци: первый – высоченный и худой, второй – низенький и толстый. Они напоминали карикатурных персонажей, Ган же выглядел как большинство офицеров СА – одутловатое лицо, усики щеточкой, курносый, с двойным подбородком, тяготеющим к перерастанию в тройной. Ему бы добавить шрамов на лице и обзавестись лексиконом, от которого покраснеют и грузчики, и он стал бы точной копией Эрнста Рема.
Ведомый Фритци и Франци, я поднимался и спускался по лестницам, шагал по длинным извилистым коридорам и наконец добрался до кабинета, в котором восседал старый пьяница майор Гауслейтер (в любой мало-мальски приличной армии его бы давным-давно выгнали со службы). Мы с ним до этого дня виделись лишь однажды, когда меня привезли в лагерь. Он заметно нервничал. Похоже, в Заксенбурге что-то намечалось; я нисколько не сомневался, что Гауслейтера посвятят в курс дела одним из последних. Он сообщил, что меня освобождают, «из человеколюбия», под поручительство моего кузена майора фон Минкта и отпускают домой на «испытательный срок». Потом посоветовал не ввязываться ни в какие грязные делишки и оказывать всяческое содействие людям, желающим мне исключительно добра. Если же я не послушаюсь совета, идущего от чистого сердца, и снова окажусь в Заксенбурге, меня ожидает иное обращение.
Кто-то позаботился привезти мою одежду. Должно быть, сам Гейнор или кто-то из его людей съездил в Бек. Рубашка и костюм сидели на мне как на вешалке – настолько я исхудал; тем не менее я оделся, тщательно застегнулся, завязал шнурки на ботинках, долго возился с галстуком. Мне хотелось предстать перед кузеном в приличном, насколько это возможно, виде.
Фритци и Франци вывели меня во двор, где стояла машина. Около нее нас поджидал Гейнор. Клостерхейм отсутствовал, но сумрачный водитель был тот же самый.
Гейнор вскинул руку в потешном салюте, которые наци позаимствовали из американских фильмов на сюжеты из древнеримской истории, и пожелал мне доброго дня.
Я молча забрался в машину. На моем лице играла улыбка.
Когда мы проехали через замковые ворота и тюрьма осталась позади, Гейнор поинтересовался, чему я улыбаюсь.
– Меня забавляет, как долго, оказывается, взрослые люди могут играть в детские игры. И не испытывать при этом никакого неудобства.
Он пожал плечами.
– Куда проще копировать, чем изобретать свое. А что до детских игр… В конце концов, мир окончательно обезумел, и каждый выживает как умеет.
– Это точно, – согласился я, – но умеют далеко не все. В лагере я встречался с журналистами, врачами, юристами, музыкантами, и большинству из них крепко доставалось от тюремщиков. Нас окружают дегенераты, уничтожающие культуру по той простой причине, что она недоступна их пониманию. Фанатизм возведен в статус закона и государственной политики. Нынешний упадок превосходит даже средневековый, мы скатываемся в варварство и выдаем за истины древние бредни. Нам скармливают откровенную ложь – будто бы шестьсот сорок тысяч евреев управляют всеми остальными. А каждому немцу известен по крайней мере один «хороший», «правильный» еврей, из чего следует, что в стране должно быть как минимум шестьдесят миллионов «хороших» евреев. Следующий вывод что «плохих» евреев гораздо больше, чем «хороших», иначе получается неувязочка. Вот задача для вашего Геббельса.
– Он ее решит, не сомневайся, – Гейнор снял фуражку и расстегнул мундир. – Лучшая ложь – та, в которой присутствует доля правды. А знакомая ложь зачастую воспринимается как правда даже самыми сообразительными. Тебе ведь известно, что легенда, которая у всех на слуху, со временем превращается в быль…
Весенний воздух был свеж и прозрачен, и я наслаждался каждым мгновением нашей довольно долгой поездки. Мне не хотелось, чтобы она заканчивалась, поскольку я не мог и догадываться, какие неприятности, возможно, ожидают меня дома.
Гейнор справился, как со мной обращались в лагере, выслушал ответ и замолчал. Мне показалось, он стал менее самоуверенным с нашей последней встречи. Наверное, пообещал кое-что своим хозяевам и не сдержал обещания, а они быстренько сбили с него спесь.
Уже в сумерках мы въехали в ворота поместья и остановились на дорожке у крыльца. Дом был непривычно темен. Я спросил, куда подевались слуги. Мне сообщили, что все они подали в отставку, когда выяснилось, что жалование им платил изменник родины. Один даже со стыда наложил на себя руки.
– Кто именно?
– По-моему, Рейтер.
Хорошее настроение как рукой сняло. Старина Рейтер, мой самый преданный слуга, добрый и верный друг… Неужели его пытали?
– Говоришь, от стыда?
– В заключении о смерти сказано, что он умер от сердечного приступа, – Гейнор выбрался наружу, обошел машину и распахнул дверцу передо мной. – Я не сомневаюсь, что у нас с тобой хватит сообразительности и умения обойтись без прислуги.
– Ты остаешься?
– Разумеется, – он усмехнулся. – Тебя освободили под мое поручительство, помнишь?
Мы поднялись по ступеням. На двери висел большой амбарный замок. Гейнор подозвал водителя и велел отпереть. В доме пахло сыростью, чувствовалось, что он долго простоял пустым. Не было ни газа, ни электричества; водитель принес свечи и две масляные лампы. Когда их зажгли, я получил возможность обозреть учиненный в моем доме разгром.
Поместье перевернули сверху донизу.
Большинство ценностей исчезло. Картины со стен. Вазы. Доспехи. Библиотека словно испарилась. Остальное громилы Гейнора разбили вдребезги и, естественно, не потрудились убрать. Ни единой уцелевшей комнаты. Там, где нельзя было прихватить ничего ценного, штурмовики мочились на стены и испражнялись прямо на пол. Да, теперь поместье очистит только огонь…
– Похоже, полиция слегка переусердствовала в поисках, – добродушно заметил Гейнор. В свете масляной лампы его черты вдруг стали демоническими, что ли. Черные глаза моего кузена лучились, словно от несказанного удовольствия.
Меня с детства приучали сдерживаться; к тому же я был слишком слаб физически, чтобы затевать с ним драку, хотя очень хотелось. Единственная приятная вещь – вместе с гневом вернулся и позабытый вкус к жизни.
– Полагаю, это безобразия учинили с твоего разрешения? – холодно осведомился я.
– Боюсь, пока здесь работала полиция, я был в Берлине. Здесь командовал Клостерхейм. Когда я вернулся, то устроил ему разнос, от твоего имени и от своего.
Вряд ли он ожидал, что я ему поверю. Во всяком случае, тон его оставался насмешливым.
– И что вы искали? Должно быть, меч?
– Конечно, кузен. Твой знаменитый меч.
– Знаменитый среди нацистов, – пробормотал я, – но абсолютно неведомый людям воспитанным. Сдается мне, ваши поиски успехом не увенчались.
– Ты хорошо его спрятал.
– Или его не существует в природе.
– Нам приказали, если понадобится, разобрать дом по кирпичику, по досочке, пока не останется груды щебня. Знаешь, кузен, у тебя еще есть шанс сохранить свой дом в относительной целости – и спасти самого себя. Будь уверен, ты получишь награду и станешь почетным гражданином Третьего рейха со всеми вытекающими отсюда привилегиями. Разве тебе этого не хочется?