Клостерхейм будто успокоился, как если бы «ориентация на местности» уняла в нем всякую тревогу.
– Люблю ночь, – проговорил он тихо. – Ночью мне хорошо. И со мной лучше не связываться, – длинный белесый язык облизал тонкие губы.
Ученый Фи одарил Клостерхейма невеселой улыбкой.
– Можете попытаться убить меня иначе, но учтите – я сумею защитить себя. Посему советую вам проявить разумность и отказаться от агрессии. Мы и прежде сталкивались с насилием и научились с ним бороться. Позвольте заметить, что мы не испытываем уважения к тем, кто уничтожает жизнь и, упадая в забвение, готов захватить с собой всех вокруг. Мы не препятствуем падению, но твердо убеждены, что это путешествие следует совершать в одиночку.
Я искоса поглядел на прочих нацистов, прикидывая, понимали они греческий, на котором говорил Фи, или нет? Судя по недоуменным взглядам, ученого понимали Гейнор да Клостерхейм, для остальных его речь была сущей тарабарщиной. Внезапно мое внимание привлекла фигура, притаившаяся позади отряда за высоким сталагмитом, напоминавшим гору поставленных друг на друга тарелок. Лица было не разглядеть из-за вычурного шлема, тело покрывал доспех, лучившийся серебристым сиянием; в темноте словно возник полубог в тускло светящемся облачении… В барочном доспехе сквозило нечто театральное, ненастоящее, придуманное Бакстом для очередной дягилевской экстраваганцы. Ни дать ни взять Оберон, король Волшебной страны. Я хотел было спросить Фроменталя, но тот отмахнулся, не отводя взора от Гейнора.
Мой кузен успел оправиться от шока и вновь что-то затеял. Вполуха прислушиваясь к словам Ученого Фи, он извлек из ножен на поясе кинжал с инкрустированной рукоятью. Тусклая сталь, слоновая кость; блики призрачного света на лезвии… Мнилось, что кинжал так и норовит пронзить воздух и бросить вызов всему диковинному подземному миру.
Покачивая кинжал на ладони, Гейнор оглядывал своих людей. Потом опустил оружие, встретился взглядом со мной – «попробуй, отними», ясно читалось на его лице, – а затем позвал на немецком, не поворачивая головы:
– Лейтенант Лукенбах, идите сюда. На зов откликнулся ражий детина в черной форме СС, явно гордый доверием начальства. Его пальцы чуть ли не сладострастно сомкнулись на рукояти кинжала. Он ждал приказа, как рвущаяся с поводка гончая.
– Вы тут упоминали об агрессии, – Гейнор выудил сигарету из портсигара. – Выражаясь подобным образом, вы совершаете государственное преступление, ибо ставите под сомнение и даже отрицаете власть рейха. Не знаю, понял ты это или еще нет, мой тощенький дружок, но все вы отныне – граждане Великой Германии, а потому должны подчиняться законам фатерлянда, – речь получилась бы пафоснее, выспреннее, не пытайся Гейнор одновременно закурить сигарету. Когда у него снова ничего не вышло, он швырнул наземь и сигарету, и зажигалку. – А ваши законы, как ты сам, должно быть, догадываешься…
Этот сукин сын строит из себя паяца!
С восхитившим меня хладнокровием – или это был всего-навсего каприз самодура? – Гейнор жестом велел лейтенанту Лукенбаху идти вперед.
– Покажите этому типу, на что может сгодиться наша старая добрая рурская сталь.
Мне стало страшно за Ученого Фи, которому не хватило бы сил, чтобы справиться и с одним нацистом, не говоря уж о целой ораве. Фроменталь тоже казался слегка обеспокоенным, но когда я шагнул было навстречу Лукенбаху, удержал меня взмахом руки. Очевидно, этот жест должен был означать, что Фроменталю не впервой наблюдать подобную сцену.
Ученый Фи, не меняя позы и не меняясь в лице, бесстрастно наблюдал за приближающимся эсэсовским офицером. Тот подходил все ближе, а ученый продолжал едва слышно бормотать что-то по-гречески: то ли молился за упокой своей души, то ли читал некое охранительное заклинание…
Взгляд лейтенанта способен был напугать кого угодно. Я столько раз за последние месяцы встречал этот стеклянный взгляд – взгляд садиста, существа, которому позволили удовлетворять свои самые злодейские желания во имя высшей справедливости. Что нацисты привнесли в наш несчастный мир, какое зло они пробудили? Между релятивизмом и обманом не осталось места для человеческой совести. А без совести, подумалось мне, существуют лишь алчность и полное забвение – вечность несформировавшегося Хаоса или мумифицированного Порядка, который подыскал себе замечательный способ выражения в бреднях коммунистов и нацистов; те и другие сводили жизнь к мрачному набору прописных истин, из которых вытекали разве что стерилизация и смерть, а альтернатива, то бишь пресловутый «свободный капитализм», также вела нас к гибели. Жизнь цветет, когда силы находятся в равновесии. Нацистский «порядок» претендовал на установление равновесия; однако подобное «упрощение» многообразного мира знаменовало собой на деле тотальное разрушение. Фундаментальная логика: вызов – ответ, действие – противодействие. И сейчас мне, похоже, предстояло стать свидетелем очередного проявления стихии разрушения.
Налитые кровью глаза Лукенбаха сулили смерть. Лейтенант вытянул руку с кинжалом и оскалился по-волчьи, глядя на Ученого Фи. Пройти ему оставалось два-три шага.
Не в силах спокойно смотреть на происходящее, я метну лея навстречу эсэсовцу. Фроменталь пытался меня удержать, но не сумел. Однако добраться до лейтенанта я не смог: передо мной возник призрак в доспехах, столь же вычурных, как и на фигуре, которую я заметил в тенях; только у этого доспех был иссиня-черным. Забрало открыто, лицо – как оно мне знакомо, это лицо! Изможденное, бледное, с пронзительными рубиновыми глазами. Мое собственное лицо. Мой двойник! То самое существо, которое я видел в своих снах, которое являлось мне в концлагере.
Его появление потрясло меня настолько, что я застыл как вкопанный, и нацист прошагал мимо.
– Кто ты? – выдавил я.
Мой двойник что-то ответил – во всяком случае, губы его зашевелились, – но я ничего не услышал. Тогда он отступил в сторону. Я повернулся за ним – и увидел, что он вновь пропал.
Между тем Лукенбах приблизился к намеченной жертве почти вплотную.
Ученый Фи неторопливо воздел длинную холеную руку, как бы в предостережение. Лукенбах и не подумал остановиться, будто шел под гипнозом. Пальцы его крепче стиснули рукоять кинжала, он готовился нанести удар.
На сей раз мы оба – и я, и Фроменталь – рванулись было помешать эсэсовцу, но ученый взмахом руки заставил нас замереть на месте. Когда же Лукенбах приблизился на расстояние удара, Фи вдруг раскрыл рот – широко-широко (человек так не может, словно змея разинула пасть) – и закричал.
Крик одновременно был ужасен – и мелодичен. Казалось, он извивается под высоким сводом пещеры, среди сталактитов, которые задребезжали в ответви мелко затряслись, угрожая рухнуть нам на головы. Впрочем, откуда-то я знал, что этот крик был «сфокусирован», что ли, и его направление и сила в точности соответствовали необходимому.
Треньк, треньк… Ледяные кристаллы позвякивали, негромко бормотали. Но ни один не сорвался.
Крик мнился бесконечным, безгранично протяженным в пространстве и во времени. Под самым сводом пещеры постепенно возник отзвук – ноты словно перетекали одна в другую, и неожиданно рулада оборвалась с резким щелчком.
От группы сталактитов оторвалось ледяное копье – впечатление было такое, словно это произошло по воле Ученого Фи. Оно устремилось вниз, к ухмыляющемуся лейтенанту Лукенбаху, который, по всей видимости, решил, что его противник кричит от страха.
Копье зависло в нескольких сантиметрах над головой эсэсовца. Оно как будто и вправду подчинялось воле Фи.
Крик оборвался. Ученый Фи едва уловимо шевельнул губами. Ледяное копье послушно отклонилось и нацелилось в выбранную точку. Ученый повел ладонью. Копье описало плавную дугу – и элегантно, не подберу иного слова, именно элегантно вонзилось нацисту в самое сердце.
Лукенбах взвизгнул, по пещере пошло гулять эхо, а лейтенант уже забился в предсмертных конвульсиях.
Потом замер, вытянулся на каменном полу в луже крови, что натекла из раны; в груди у него торчало ледяное копье. Мы с Фроменталем потрясенно переглянулись: конечно, погибший был нацистом, но такая смерть…