Выбрать главу

Оба почувствовали усталость — сказывалась дорога, купанье, почти бессонная ночь. Они вышли из ресторана и направились к своим хижинам. Луиза обняла отца за талию, он обнял ее за плечи.

— Хорошо здесь, правда? — сказала Луиза.

— Очень хорошо.

— Мне бы хотелось остаться здесь надолго-надолго.

— И мне.

Они подошли к хижине Луизы, и, повернувшись к отцу, она сказала:

— Здесь такие огромные кровати. Даже больше той, что была вчера.

Генри молча поглядел на нее.

— Я подумала… — начала было Луиза.

Генри снял руку с ее плеч.

— Спокойной ночи, — сказал он, повернулся и, не поцеловав ее на прощанье, направился к своей хижине.

10

С этой минуты их дружба начала давать трещину. Ее стройная фигура вечно была перед его глазами — то в легком летнем платьице, то в вечернем туалете, — и небрежно раздвинутые колени или очертания груди в глубоком вырезе джемпера были для него как прикосновение раскаленного железа или удар ножа: боль была острой и физически ощутимой. Генри был измучен и нравственно унижен, как был бы измучен и унижен любой средний порядочный американец, открывший в себе постыдное влечение к собственной дочери.

Оставаясь один, Генри еще находил силы думать о посторонних предметах и чисто по-отечески — о Луизе; но стоило ему увидеть перед собой ритмично струящиеся линии ее тела (а она то и дело вбегала к нему в комнату — обнять, потереться щекой о его щеку, в элегантно-небрежной позе присесть напротив него с невинным, но бессознательно кокетливым видом), и его трезвые, упорядоченные мысли разлетались в прах, испепеленные огнем физической муки.

Проявлять поменьше любви, на которой до сих пор строились их отношения, и побольше отцовского авторитета — другого способа защиты Генри не мог себе избрать. Если раньше он всегда, не скупясь, изливал свое обаяние на Луизу, то теперь пришлось от этого отказаться. Он стал строг, потребовал, чтобы она ложилась спать в десять часов, и не разрешал ей пить больше одного стакана вина за день. А в Аддис-Абебе, куда они отправились из Малинди, он свел дружбу с итальянкой — дамой примерно одного с ним возраста, проживавшей в том же отеле. Если вечерами он сидел с итальянкой в баре, то просил Луизу им не мешать и отсылал ее к себе; она подчинялась очень неохотно, чувствуя — и не без основания, — что за этой внезапной вспышкой отцовского деспотизма кроется что-то другое. Особенно большую обиду нанес он ей, когда отправил ее вместе с выводком английских ребятишек и их нянькой смотреть королевских львов, а сам предпочел пойти в музей.

— И я с тобой.

— Глупости. Ты же хотела поглядеть на львов.

— Нет, папа, нет. Я лучше пойду с тобой в музей.

— В музей ты можешь пойти в другой раз.

— А почему не с тобой?

— Я иду с сеньорой Ламбрелли, а ты можешь пойти с Батлер-Кларксами.

Лицо Луизы окаменело, она была вне себя. Не проронив больше ни слова, она ушла с оравой английских ребятишек, которые все были много младше ее, да и нянька, судя по ее косичкам, тоже легко могла оказаться младше Луизы.

Детская обида Луизы значительно облегчила положение ее отца, так как теперь она меньше уделяла внимания своей внешности и одежде и никогда не смотрела ему больше в глаза с тем настороженно-испытующим выражением, которое в сочетании с ее красотой едва не толкнуло его на скандально греховный поступок.

Покинув Аддис-Абебу, они снова остались одни; теперь не было ни синьоры Ламбрелли, ни английских ребятишек, но отношения между отцом и дочерью уже утратили свою непринужденность. В Гондаре, когда они смотрели ангелов на куполе храма Селассии Дебра Берхан Генри провел долгую беседу с дочерью, но тема этой беседы была ограничена коптским храмом и состоянием цивилизации в Эфиопии семнадцатого века. Впрочем, за обедом он даже смеялся, и Луиза улыбалась в ответ, так что между ними стала восстанавливаться некоторая близость, но теперь уже Генри взвешивал каждое свое слово, а Луиза держалась пугливо и отчужденно, боясь снова испытать унижение.

После Гондара они полетели в Лалибелу — одинокое селение высоко в горах, доступное только в сухую погоду, когда маленький самолет мог приземлиться на илистой полоске земли в десяти милях от города.

Луиза, привыкшая летать на лайнерах, была немного испугана, попав на трясучий, болтающийся ДЦ-3. Но, заметив, что отец держится как ни в чем не бывало, она перестала бояться и даже не страдала от морской болезни, как некоторые из пассажиров.

Лалибела привлекала к себе туристов своими храмами, выдолбленными в скалах. Храмы были расположены в ущельях и соединялись один с другим туннелями. Для удобства туристов их сопровождали гиды, а в новом отеле, построенном в этом глухом углу, имелись ванны, простыни, мыло и прочие необходимые для белых путешественников предметы.

Генри и Луизу доставили с аэродрома в «ланд-ровере», который целый час петлял по узкой и крутой горной дороге. В отеле они только умылись и тут же отправились осматривать храмы, так как предполагали пробыть в Лалибеле всего сутки.

Они осмотрели медового цвета храмы, но это было не единственным, что им довелось там увидеть. Вдоль всех улиц города у стен домов, в пыли сидели нищие: изможденные люди в язвах протягивали слабые, трясущиеся руки; туберкулезные ребятишки; младенцы на коленях у иссохших матерей; покрытые гнойниками лица и тучи мух над обнаженными телами.

На Луизу нищие произвели больше впечатления, чем все эфиопские храмы и пейзажи, вместе взятые.

— Ты должен дать им что-нибудь, папа, непременно!

И Генри, не приученный подавать милостыню, как все англосаксы, неловко полез в карман и подал одному из несчастных несколько мелких туземных монеток, стоимостью в пять-шесть центов. Но дальше были еще нищие и еще, а потом те же самые нищие снова — когда они решили вернуться обратно, чтобы посмотреть храм, который случайно оставили без внимания, — и каждый раз Луиза требовала, чтобы отец подал милостыню, пока Генри не заявил наконец, что у него больше нет мелочи.

— Тогда дай им бумажки, — сказала Луиза.

— Не дури.

— Почему ты не хочешь? Ты же можешь себе это позволить.

— Разумеется, нет. Не могу же я накормить и одеть всю эту чертову ораву нищих!

Луиза замолчала. Она тупо смотрела на храмы и слушала объяснения своего просвещенного отца, но они едва ли доходили до нее. Потом, за обедом, она вдруг резко повернулась к нему.

— Но ты ведь мог бы накормить и одеть их, если бы захотел. Мог бы?

— Кого?

— Этих людей, там.

— Нет… Не знаю.

— Мы ведь богаты, разве нет? Одна из наших картин стоит пятьдесят тысяч долларов. На это можно купить уйму пищи и одежды.

— Конечно, — сказал Генри терпеливо, — но они все съедят, а картины уже не будет.

— Значит, лучше иметь картину, чем накормить людей?

Теперь она смотрела ему прямо в глаза. Это был прежний, хорошо знакомый ему прямой, ясный взгляд, только в нем появилась какая-то жесткость.

— Все это совсем не так просто, — сказал Генри.

— Тогда я бы хотела, чтобы ты мне объяснил.

— Когда-нибудь объясню.

Луиза вздохнула.

— Понимаешь, меня, по правде сказать, эти люди гораздо больше интересуют, чем храмы и всякие древности.

— Тогда тебе, видимо, надо было остаться с матерью.

Луиза покраснела.

— Я не хочу, чтобы ты считал меня неблагодарной, папа. Это было замечательное путешествие. Но ведь все эти чужие страны — они же состоят из людей тоже, не только из одних памятников старины.

— Да, — сказал Генри. — Да, конечно, прости меня. — Он и в самом деле чувствовал себя виноватым перед Луизой, страдавшей от смены его настроений, когда он от потворства внезапно переходил к строгости. Теперь, после того как Луиза проявила такую явную ребячливость, к нему возвращалась прежняя уверенность в себе, и он готов был снова принять роль снисходительного отца. Однако Луиза оказалась более непримиримой из них двоих.