— Шикарно! — сказала Лаура.
— И он по-настоящему свободный человек, понимаешь, он просто делает что хочет.
— О! — снова воскликнула Лаура и вздохнула мечтательно и взволнованно. — И он… В общем, он твой мальчик?
— Ну да, — сказала Луиза. — Мы, можно сказать, и живем вместе.
— Как, по-настоящему?
— Там это считается в порядке вещей, Лаури.
— Понятно, — сказала Лаура.
— Только ты никому не говори.
— Нет-нет, не скажу.
— Он в самом деле замечательный. Тебе бы он наверняка понравился.
— А он курит?
— Марихуану?
— Да,
— Ну конечно. В Калифорнии все курят.
— Мы здесь тоже пробовали немножко, — скромно призналась Лаура. — Кое-кто из школьных ребят… Мне, знаешь, даже как будто понравилось.
— О да… Это здорово, просто очень здорово.
— А ЛСД?
Луиза искоса бросила быстрый взгляд на сестру и тут же отвела глаза.
— Это… мы пока еще не пробовали, — сказала она.
— А мне что-то хочется, — сказала Лаура.
На другой день, в канун дня ее рождения, когда Луизе должно было исполниться девятнадцать лет, Генри спросил ее, не хочет ли она пойти с ними на коктейль.
— А это необходимо? — спросила Луиза.
— Нет, разумеется, нет, — сказал он. — Я просто подумал, что тебе, может быть, захочется.
Лаура отправилась куда-то со своими друзьями, и, когда родители ушли, Луиза в этот сумрачный, дождливый вечер оказалась предоставленной самой себе в пустом доме. Она немножко жалела, что не пошла с родителями; потом ей стало стыдно, что она так резко отказала отцу, а почувствовав укол совести, она начала подыскивать себе оправдание в собственных глазах, и этот внутренний спор с самой собой вылился наружу вспышкой раздражения в тот момент, когда ее родители возвратились домой.
— Просто не понимаю, как только вас на это хватает, — сказала она, когда они все втроем уселись в гостиной. — Слушать болтовню всех этих лицемеров о всяких там гарвардских делишках, о том, что такой-то что-то там опубликовал или кто-то получил кафедру, и это в то время, как их сыновья, нет, конечно, не их сыновья, а чьи-то еще сыновья умирают под бомбами во Вьетнаме.
— Можешь мне поверить, — сказал Генри, наливая себе водки и разбавляя ее тоником, — можешь мне поверить, что там не обошлось без разговоров и о Вьетнаме.
— Ну, конечно, я забыла, что это теперь в моде, — сказала Луиза, поглубже забираясь в кресло и закидывая ногу на подлокотник.
— Может быть, ты хочешь выпить? — спросил отец.
— Нет, спасибо, я не пью.
Генри пожал плечами, отошел от бара и сел на стул.
— Там было несколько довольно интересных людей, — сказал он. — Хоуорт Плэтт, например.
— Кто он такой?
— Химик. Получил Нобелевскую премию в прошлом году.
— А-а!
— Тебя это, по-видимому, не интересует? — Ты угадал.
— А между прочим, его работа, несомненно, служит на пользу человечеству.
— Так почему ж ты с этого не начал? Ведь это так типично для всей вашей гарвардской братии — распинаться о докторских степенях, профессорских званиях, нобелевских премиях и наградных медалях. Нет того, чтоб сообщить, что такой-то благодаря своему открытию спас кому-то жизнь или кто-то изобрел новый протеин, с помощью которого можно накормить тех, кто умирает голодной смертью в Индии.
— Да, — сказал Генри, — в этом ты отчасти права.
Лилиан, заметно под хмельком, появилась из кухни.
— Вот, оказывается, чему они вас там учат? — сказала она. — Сообщают, что население Индии вымирает от недоедания?
— Нет, этому нас не учат, — сказала Луиза, — этому мы сами учимся.
— Ну, я бы не сказала, что это очень научные познания.
— Во всяком случае, они куда важнее той мути, которой учили вас.
— Ну ты, по-видимому, постигла еще и кое-что другое…
— Что именно?
— Так, ничего.
— Нет уж, мама, выкладывай. Начала, так говори.
— Постойте, — сказал Генри. — Давайте лучше выпьем и…
— Нет, — сказала Луиза. — Я хочу услышать все. Это не честно — начинать и не договаривать.
— Ты научилась быть маленькой стервой, — небрежно проронила Лилиан. — Вот и все, что я хотела сказать.
— Прекрасно, — сказала Луиза, вне себя вскакивая с кресла, — прекрасно. Ты это сказала, и если на то пошло, то позвольте и мне сказать вам, что я тоже кое-что поняла в Калифорнии и вижу теперь, насколько вы… насколько вы, черт побери, ханжи и лицемеры. — Она уже стояла, выпрямившись во весь рост, лицо ее побелело.
Генри умоляюще поднял руку.
— Прошу тебя… — проговорил он.
— Не мешай ей бить с плеча, — сказала Лилиан. — Не мешай изливать на нас свой яд.
— Да что вы о себе воображаете, вы оба! — закричала Луиза. — Сидите здесь в этом своем стиляжном доме, собираете картины, точно почтовые марки, наливаетесь джином и…
— Мы все это уже слышали раньше, — сказала Лилиан. — Я думала, ты преподнесешь нам что-нибудь новенькое.
— Это же ничего не изменит, — сказал Генри, стоя между ними и стараясь сохранить хладнокровие. — Поверь мне, это ничего не изменит, если даже мы продадим все картины.
— Ну, я не знаю, — сказала Луиза; ее ярость вдруг пошла на убыль. — Я не могу с тобой спорить. Жаль, что здесь нет Джесона. Он бы мог.
— Кто это — Джесон? — спросил Генри.
— Так, один мой знакомый мальчик из Беркли.
В первый день рождества Луиза послала телеграмму Джесону Джонсу… Генри, сидя у себя в кабинете, слышал, как она читала ее по телефону: «Веселого рождества Джесон ужасно скучаю по тебе возвращаюсь двадцать девятого жду не дождусь Луиза».
5
Перед отъездом она сказала родителям, что любит Джесона Джонса, и они предложили пригласить его на весенние каникулы. Стоимость проезда они берут на себя. Она сообщила это своему возлюбленному, сжимая его руку в своей, когда они ехали в такси по набережной вдоль Залива, направляясь из Сан-Франциско в Беркли.
— Вот как… Ну что ж, почему бы нет? — сказал Джесон. — А по дороге мы можем заглянуть на денек и к моим старикам.
Такси доставило Луизу к ее дому; она бросила там свой чемодан и пошла с Джесоном к нему, где они тотчас предались любви, и она осталась у него на ночь.
С этого дня их жизнь снова вошла в свою привычную колею, и снова потекли счастливые дни, совсем как в первом семестре. Луиза не видела никого, кроме Джесона, а у Джесона был только один-единственный закадычный друг — поэт по имени Нэд Рэмптон. Это был крупный, плотный мужчина лет на десять старше Джесона. Как поэт он слыл неудачником, ибо его стихи, как, в сущности, и вся его жизнь, были лишь отголосками увлечения битниками и застряли где-то в пятидесятых годах. Он жил в Сан-Франциско на перестроенном под жилье чердаке. Перед рождеством он приезжал в Беркли повидаться с Джесоном, потом Джесон и Луиза отправились к нему в «фольксвагене», который Луиза получила в подарок от отца в день своего рождения.
В эти февральские вечера у Нэда на чердаке Луиза обычно, купив каких-нибудь продуктов, готовила еду на плитке в углу, а мужчины в другом углу вели свою беседу. У Нэда были редкие черные волосы, пористая кожа на носу напоминала пемзу, и он был так же неряшлив с виду, как Джесон, но то, что в Джесоне казалось Луизе притягательным, в Нэде вызывало в ней отвращение, однако из преданности Джесону она подавляла в себе неприязнь к Нэду, так как Джесон мгновенно свирепел, стоило ей поставить под сомнение любое из достоинств его друга.
— Да, черт побери, ты же никогда не поймешь… ты просто не в состоянии понять его. Он добирается до таких вещей, до которых мне еще далеко.
Одна из вещей, до которых добирался Нэд — Луиза это инстинктивно чувствовала, только не говорила об этом Джесону, — была она, Луиза. Нэд следил тяжелым взглядом за каждым ее движением и время от времени с ласковым видом задавал ей какой-нибудь обескураживающий вопрос или хвалил ее стряпню, а потом точно нарочно оставлял еду почти нетронутой на тарелке. Но Луиза решила, что ради Джесона ей не так уж трудно выдерживать похотливые взгляды Нэда, а прислушиваясь к их беседам, она понимала, что Джесон глубоко почитает, почти боготворит своего друга.