— Понимаю. Может быть.
— Ты не сердишься, что я так разболталась?
— Нисколько.
— А некоторым это очень не нравится. Если болтают во время завтрака.
— Ну, кому как. Но не мне.
— Ты любишь меня?
— Люблю ли я тебя?
— Да. Я, конечно, понимаю, что это ужасная пошлость, но если бы кто-нибудь спросил тебя, любишь ли ты меня, что бы ты ответил?
Джулиус засунул в рот целый гренок и, пережевывая его, пробормотал:
— Да. — Опустив глаза, он помешивал ложечкой кофе.
— Даже если допустить — на самом деле, может быть, так оно и есть, — что я не люблю тебя по-настоящему?
— Я полюбил тебя с первой встречи.
— С того самого сборища?
— Да.
— После того первого вечера?
— Да.
— Ты, должно быть, легко влюбляешься.
— Вовсе нет, — сказал Джулиус. — Я еще никого не любил — до тебя.
— А я все время думала, что уже никогда больше не полюблю.
— Что ж, может быть, и не полюбишь. — Лицо Джулиуса стало угрюмо.
— Не надо, — сказала Луиза. — Пожалуйста, не надо. Не сердись. Я понимаю, что несу всякий вздор… Что я просто эгоистка. — Помолчав, она прибавила: — Мы ведь это знаем, правда? Знаем, когда мы любим, а когда нет?
— Я думаю, знаем, — сказал Джулиус.
— Только ты не забывай, что когда это впервые, то все так легко и прекрасно потому, что впервые не может, не должно быть без любви, иначе все ни к чему. Но ведь бывает и так: тебе покажется… если впервые… что это любовь… И тогда потом уже трудно вернуть то, без чего не может быть любви, — доверие и надежду…
18
Словно муж, глазам которого внезапно открылась неверность его жены, или человек, полностью убедившийся в том, что доверенное лицо его обкрадывает, Генри мало-помалу отчетливо понял: Элан, Дэнии, Джулиус — а весьма возможно, и Луиза — замышляют какую-то крайне рискованную политическую авантюру. Если поведение Луизы за ужином насторожило его, то единодушное безразличие, проявляемое ныне его учениками к академическим дискуссиям в семинаре, окончательно убедило профессора в том, что возникшее у него подозрение не напрасно.
Утром перед очередным занятием семинара он сидел за столом у себя в кабинете, сплетая и расплетая пальцы, уставя неподвижный взгляд на пресс-папье. В соседней комнате секретарша выстукивала на машинке стереотипные письма с согласием или отказом, адресованные различным общественным организациям или журналам, приглашавшим его принять участие в конференции, в Festschriften[33], в симпозиуме…
Мозг Генри работал не столь методически четко, как пальцы машинистки. Он не мог заставить себя сосредоточиться на конспиративных планах своих студентов, хотя полностью отдавал себе отчет в том, что требуется безотлагательное вмешательство. Взгляд его то и дело обращался к окну — там, за толстыми стенами его факультета, ветер кружил в воздухе бумажки от конфет, травинки, мятые обрывки афиш.
Как ему удержать от задуманного своих учеников? Да и надо ли это делать? Ему вспомнилось, что на одном из занятий семинара он допустил, чисто гипотетически, вероятность… — теперь его взгляд, оторвавшись от окна, обежал полки с книгами, — допустил вероятность того, что небольшая группа людей может дать толчок к развертыванию революции: «ведь одной искры достаточно, чтобы пожар охватил всю прерию». Если он сам в это верит, то как может он возражать против их затеи, сколь бы опасной она ни была? Какие доводы привести, чтобы убедить их в том, что они не те, кого история предназначила дать великой капиталистической державе Америке такого хорошего пинка, который заставит ее, как бы она ни брыкалась, подняться еще на одну, последнюю, ступень социальной и политической эволюции?
Генри невольно улыбнулся, представив себе своих студентов в роли революционных вожаков. А ведь они скажут — он знал, что они это скажут, — «а почему бы и нет?». И как может он, отставший от жизни либерал, утверждать, что это не так? Ведь он при случае так же вот посмеивался над Лениным в читальне Британского музея, над Хо Ши Мином в кулуарах Клэриджа, над Че Геварой в Медицинском институте Буэнос-Айреса. Почему он так уверей, что Элан, Дэнни и Джулиус не смогут достичь своей цели? Быть может, ему просто не хватает воображения?
Он думал об этих троих студентах, о каждом по очереди, стараясь оценить их возможности. Дэнни, несомненно, обладал достаточно развитым интеллектом, чтобы создать теорию и не отступать от нее. Элану был присущ фанатизм — жестокая, слепая тяга к экстремистским актам, а Джулиус, по мнению профессора, умел судить здраво. Если бы один из них обладал качествами всех троих, он, несомненно, мог бы стать крупным политическим деятелем, но как триумвират они способны только угодить в тюрьму.
Секретарша принесла ему на подпись несколько писем. Он подписал их таким диковинным росчерком, что секретарша, женщина лет сорока, растерянно заморгала и даже испуганно вздрогнула, когда Генри неожиданно обернулся к ней. Но он сказал только:
— Не можете ли вы приготовить мне чашечку кофе и бутерброд — салями на ржаном хлебе?
Секретарша вышла из кабинета, а Генри поглядел на книгу, которую держал в руке. Это была «Идеология и утопия» Манхейма[34]. Он вздохнул, поднялся с кресла и поставил книгу на полку. Потом поискал глазами другую книгу, и взгляд его в конце концов остановился на «Исповеди» Блаженного Августина[35]. Указательным пальцем он потянул к себе томик, зажатый между другими книгами, и уселся с ним за свой письменный стол.
19
Занятие семинара, началось в три часа. Генри прошел в аудиторию из своего кабинета; мозг его снова переключился с писаний Блаженного Августина на проблему студенческого заговора в бесплодной попытке найти убедительные доводы против их замысла, более того — хотя бы определить свою позицию.
Его подозрения — ибо пока это были все же только подозрения — укрепились, когда он увидел Элана, Дэнни и Джулиуса в аудитории: они сидели в последнем ряду у стены, и в глазах у них было то отрешенное выражение, которое у Генри всегда ассоциировалось с коммунистами, мормонами, сциентистами — словом, со всеми, кто верит в непреложность какой-то единой, всеобъемлющей истины. Профессор перевел взгляд — для душевного успокоения — на простые, серьезные, благовоспитанные лица Кейт, Майка и Дэбби.
— Итак, — сказал он, улыбаясь сидящим в первом ряду, — куда мы с вами добрались в прошлый раз?
Кейт заглянула в свою тетрадь.
— Мы обсуждали Гоббса, — сказала она.
— Так, Гоббса, — сказал Генри. — «Левиафан». Олицетворение государства, обладающего абсолютной силой и властью. Теперь это представляется нам чем-то вроде теории тоталитарного государства, но не следует забывать, что в ту эпоху большинство граждан готовы были терпеть одного могущественного тирана, который мог бы защитить их от более мелких, но многочисленных. В основе философии Гоббса и, скажем, Маккиавелли лежит утверждение, что централизованная государственная власть — вещь положительная. Развитие европейских монархий (будь то Генрих VIII или Людовик XIV) до вершин абсолютизма зиждилось на стремлении к порядку, в какие бы одежды священного права оно себя ни облекало. Когда же людям стало казаться, что упорядочение государственного строя может быть достигнуто путем ограничения власти монархов, начался рост так называемых демократических идей, и лет через сто, думается мне, станет ясно, что некоторые страны избрали сейчас для себя социалистическую систему правления вследствие беспорядка, царящего при капитализме.
Генри поглядел на тех троих, сидевших в глубине аудитории. Выражение их глаз не изменилось.
— Употребляю слово «беспорядок», — продолжал профессор, — в самом широком смысле. Единственный факт, не подлежащий в настоящее время сомнению, это то, что при капитализме создаются определенные противоречия, которые приводят к беспорядку. Сможет ли социализм устранить эти противоречия, покажет время. Я полагаю, что окончательная оценка этих политических и экономических систем может быть дана не ранее, как лет через сто.
34
Манхейм, Карл (1903–1947) — немецкий буржуазный социолог, в 1939 г. эмигрировал в Англию.