Я был в Иерусалиме, мы собирались на похороны тети Юдит.
Папа выглядел более мрачным, чем всегда. Его скорбь перешла в ярость; впрочем, его ярость всегда имела что-то общее со скорбью.
Такое начало дня лишило меня возможности хоть на миг забыть, зачем мы сюда приехали.
Я соскочил с постели и оделся со всей возможной скоростью. На нас были черные костюмы, и перед тем, как выйти из номера, папа сунул что-то мне в карман. Небольшую шелковистую тряпочку, которую я сперва принял за носовой платок, но, вытащив ее, обнаружил, что это — кипа.
От этого его жеста и от мысли, что я, за всю жизнь посетивший синагогу от силы пять раз, должен буду надеть кипу, мне снова стало неуютно: я осознал наконец, насколько серьезен ожидающий нас ритуал.
Я вспомнил о страхе мамы перед самолетами — и наконец понял ее чувства в полной мере. Только мой страх свалиться на землю с оглушительной высоты касался религии предков, о которой я не желал ничего знать. Никакой бар-мицвы в тринадцать лет! Я одиноко парил в свободном пространстве, ничем не защищенный мешок дерьма, лишенный души.
— Я должен сразу это надеть? — пробормотал я. Шелковый кружок лежал на моей ладони.
Папа покачал головой:
— Сейчас не надо. Потом. Но тогда уж обязательно.
То, что он позаботился о кипе, сразу сделало его гораздо большим евреем, чем я, пришельцем из другого мира.
Но если я — хороший сын, то должен следовать за отцом, а значит, и сам принадлежу к тому миру, подумал я и ощутил глубокий покой. Сын следует за отцом. Отец следует ритуалам предков.
Я понял, что собственная воля мне здесь не понадобится, и потащился за папой, готовый делать все, что необходимо для молитвы: погрузиться в то, от чего я так долго уклонялся.
Ритуалы, дисциплина, ограничения.
Но я замешкался на лестнице и позволил целой толпе американцев обогнать себя, а когда оказался наконец в вестибюле, папы там не было. Я забеспокоился и уже шел к стойке портье, чтобы спросить, не видел ли его кто-нибудь, когда услыхал рев, показавшийся мне знакомым. Шум доносился от входных дверей, и там я его увидел. Своего отца.
Держа в руке свернутую газету и бешено размахивая ею, папа во весь голос поносил солдата, державшего его рюкзак и собиравшегося проверить содержимое. Я понял: папа выходил за газетой и теперь хотел вернуться.
Появился второй солдат и встал рядом со своим коллегой. Я выбежал наружу и присоединился к отцу.
— Папа, это Израиль, ничего особенного! Покажи им свой рюкзак! Они хотят знать, нет ли у тебя оружия, чтобы убивать евреев. И мы пойдем. Да посмотри же на меня, это я!
— Я такой же еврей, как и они! — ревел отец. — Не для того я пережил Освенцим! Что я, не могу выйти из своего отеля или войти в него?
— Господь всемогущий! Эти ребята всех обыскивают!
Я попытался увести папу внутрь, но солдаты выглядели не на шутку сердитыми и опасными со своими «узи». Вдобавок, они держали папу за руки и этим приводили его в еще большее бешенство.
Я показал им наши паспорта и наши сумки.
Я объяснил солдатам, мальчишкам моего возраста, что папа не в себе. Я продемонстрировал им вполне невинное содержимое его рюкзака: кипа, Тора, бумажник, паспорт, два путеводителя по Израилю, фотографии (Юдит, я сам в шестилетнем возрасте, мама, Лана), три пузырька с лекарствами, игрушечную машинку, пару перчаток, солнечные очки, яблоко, три пакетика М&М и коробочку сверкающих камушков. Они едва взглянули на все это и отпустили папу.
Он выглядел успокоившимся. Кивнул юным солдатам, не поглядев на них, и извинился. Они отвернулись.
Израиль.
Я понял, что апофеоз еврейского взаимопонимания и тепла, которого я подсознательно ожидал, — скорее дурацкая иллюзия. Шоа[7] ощущалась здесь таким же давним и далеким событием, как и у нас, в Голландии. Может быть, даже более далеким. Для энергичного израильтянина задержание возможного врага означает предотвращение попытки Endlösung[8] или отступления[9], о котором никто в Израиле, особенно молодежь, не хочет даже думать.
Снаружи солнечный свет обрушился на нас с немыслимой силой. Было невыносимо жарко. Папе пришлось сесть. Сперва на корточки, а потом прямо на землю. Он снова стал бледен, как всегда.
— Я больше не могу, — плакал он. — Я просто не могу. Почему Юдит захотелось сюда? Дерьмовая страна, дерьмовые евреи: они меня не считают за своего. Я не доберусь до Масличной горы, мне это не под силу. Я просто помру по дороге.