Раньше я не смог бы обниматься с девушкой на глазах родителей, но теперь был рад, что появился кто-то, в чьих объятьях можно спрятаться.
И это была Сабина.
Родители так и стояли, обнявшись. Папа успокаивал маму, и она всхлипывала уже тише. Они медленно разжали руки, чтобы посмотреть друг на друга, вспомнить, кто они такие, и снова начать привычно ссориться, возвращаясь к началу начал, к тому, чем должна была стать их любовь, основы которой были восстановлены навсегда.
Папа поднял голову, окинул нас долгим взглядом и изумленно, с радостным удовлетворением, проговорил:
— Ну и семейка!
Все еще немного напряженно и с трудом, но уже обретя присутствие духа, он подошел к нам.
— Так, — произнес он церемонно, но я знал, что это от застенчивости, — вы и есть подружка Макса?
— Да, но не говорите мне «вы». Только — «ты», и меня зовут Сабина.
Папа смущенно усмехнулся.
— Мои самые глубокие соболезнования, — продолжала она, и это его тронуло. Она протянула руки, и он обнял ее, слегка театрально, почти по-отцовски, и поцеловал в одну, потом в другую щеку, а тем временем мама рассказывала, как они познакомились в самолете, потому что обе читали одну и ту же книгу Филипа Рота. Прохожие стояли вокруг, пораженные этой сценой, а мы сели в такси и поехали на похороны тети Юдит.
Папа, в своей черной с серебром кипе, которую он надевал на Хануку, беззвучно читал кадиш. Кто-то накинул ему на плечи белый талес, а я стоял рядом с Сабиной, обливаясь потом вместо слез. Я не мог плакать, горло у меня пересохло, словно его набили волосами. Мне страшно было видеть папу таким, погруженным в еврейство, словно возвратившимся к началу времен, беззащитным на этой каменистой горе, рядом с крошечным телом сестры, обернутым в белые пелены, в которых оно, как и положено по закону, без гроба, будет опущено в темную дыру.
Мы бросили по горсти земли в могилу — песок, перемешанный с камнями, — и те камешки, которые папа привез с собой, показались лишними. Но когда он выложил их в ряд у изголовья могилы, это выглядело гораздо красивее, чем швырять вниз землю, и было наполнено истинной нежностью.
Папа выглядел заново рожденным, кипа и талес покрывали его голову, когда он подошел к нам с Сабиной и сказал:
— Теперь вы должны жить изо всех сил, обещайте мне это, ладно?
И мы поглядели друг на друга, и я почувствовал в себе силу, большую, чем когда-либо, и Сабина взяла мою влажную ладонь, и, должно быть от жары, мне почудилось, что это — день нашей свадьбы и хупа растянута над нашими головами прямо здесь, на Масличной горе. И я не мог себе представить, чтобы тетя Юдит обиделась на меня за это, — я знал, что душа ее плывет рядом со мною, не касаясь других, и не чувствовал себя виноватым.
Трудно поверить, но и семнадцать лет спустя я не могу забыть то чувство пьянящего счастья, которым разрешилась эта мучительно начавшаяся поездка.
Наверное, раньше я не верил, что счастье может быть реальностью, и скорей смирился бы с тем, что мой брак окажется похож на несчастливый союз родителей, чем стал бы мотаться по всему свету в поисках счастья среди чужих.
Это новое, осененное отцовским благословением счастье было для меня спасением. И уже после возвращения из Иерусалима у меня довольно долго случались неожиданные приступы религиозности, но они мне не мешали. Впервые я ни в чем не сомневался. Я был слишком влюблен, чтобы говорить об этом или позволить чему-то измениться.
В противоположность подъему, который испытывал я, Сабина казалась поглощенной вопросами морали, что входило в тайное противоречие с телом: под кожей ее словно вспыхнул костер. Даже если мы едва касались друг друга кончиками пальцев, меня било током, который мгновенно сковывал все тело. Это не было желанием, это было нечто гораздо большее и совершенно невероятное. Чистая метафизика, как я тогда думал. Чудо Господне.
Мы проводили моих родителей в аэропорт, и поезд на Иерусалим провез нас сквозь цепь библейских пейзажей, меж семи холмов, которые предваряли сказочный город. Я сидел, вытянув ноги вдоль скамьи, опершись спиною о подлокотник, а Сабина угнездилась между моих ног, пристроив свои белые ступни между моими, и мы вместе смотрели в окно. Ее темно-рыжие волосы касались моего подбородка, запах корицы шел от нее, я обнимал ее веснушчатые запястья, ее шею, тело, колени, непереносимо совершенные, невероятно невинные.
В Иерусалиме невозможно было подолгу целоваться на улице, и нам приходилось среди дня возвращаться в отель, где мы и оставались, пока на город не опускался вечер. Тогда мы шли к Стене Плача, и там наши грешные желания становились почти благочестивыми, так я, по крайней мере, считал, хотя однажды какой-то хасид плюнул на Сабину, на ее прекрасные обнаженные руки.