— А что там было написано? — Я старался говорить спокойно.
— Н-ну, там была какая-то странная, почти истерическая история. Что-то о женщине, которая знала Феддерса ван Флиита… Кстати, ты знаешь, кто это?
— Да, — прошептал я.
— Отлично, так вот, эта женщина надеялась, я полагаю, узнать о нем что-то через Лизу. Она где-то узнала, что он, после того, как предал нас, записался в немецкую армию, чтобы воевать на Восточном фронте. Но это были только слухи. Я в своей книге об этом вскользь упоминаю.
— В каком месте? — спросил я, потому что не заметил в книге ничего подобного.
— В отдельном приложении, с которым я еще не решил, что делать. Я думаю, вернее, считаю неэтичным подвергать публичному осуждению без достаточных доказательств того, кто в те дни был слишком молод. И у меня нет никакого желания тратить время на этого мальчишку. Честно говоря, он меня не занимает. Он предал нас, нанес нам невосстановимый, непростительный вред. И довольно об этом. И знаешь что: мне удобнее было бы узнать, что он и дальше продолжал вести себя так же, чем если это был глупый импульсивный поступок, который он, может быть, совершил случайно. Я много лет думал над этим вопросом. Если бы между мной и Лизой ничего не было, может быть, Ханс не предал бы нас? А если бы я не застал их в кладовке, что тогда? Если бы я не рассказывал Хансу с таким энтузиазмом о нашей культурной жизни в Амстердаме, может быть, он не был бы так ревнив? Если бы я не старался завоевать его уважение? Et cetera… Но и после всех разоблачений он оставался обычным мерзавцем. Ничто не изменило бы его, никаких «если» не существовало — все просто: засранец, предатель, дерьмо. Это стало, кстати, чудовищной трагедией для его родителей. Они желали нам добра, я уверен. Потом я понял, что и они, должно быть, дорого заплатили за свои благие намерения. По крайней мере, необходимо это узнать… Если бы я решил публиковать свою книгу… Но куда девалось письмо?
— А ты не помнишь, зачем эта женщина расспрашивала Лизу? Она историк? — спросил я.
— Этого не вспомню. Я ведь Лизе даже не ответил, уж не знаю почему. Наверное, не хотел больше иметь дело со всем этим. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Но у меня есть и хорошая новость: с утра я вспомнил-таки Лизину новую фамилию. Мандельбаум. Я вспомнил, потому что у нее на террасе, в горшках, растут миндальные деревья. Она как-то раз написала мне об этом, она так хорошо все описала, что я словно увидел их перед собой. Кажется, он был доктором, ее муж, специалистом по легочным болезням или вроде того, в Иерусалиме… если он еще жив, то, должно быть, давно на пенсии. Его звали Мандельбаум. Ури Мандельбаум.
— Чудесно… это облегчает дело. Вот только письма нам, наверное, не найти. Ты его никогда не перечитывал?
— Насколько помню, нет.
— Но ты помнишь, когда получил его, в какое время?
— Да какая разница? Давно. Много времени прошло. Должно быть, еще до Сабины, во времена расцвета The Milky Way. Я никогда не говорил о нем Сабине, но когда мы познакомились, попросил ее привести в порядок мою корреспонденцию. Помню, как я был доволен, что легко мог найти все, что хотел, особенно когда начал писать.
— Загадочная история. А больше ничего не пропало, ты не смотрел, остальные письма все на месте?
Сердце мое билось тяжко и медленно и не поставляло мозгу достаточно кислорода.
— Кажется, все в порядке, но надо поглядеть…
Я не посмел продолжать разговор о письме.
— Итак, Мандельбаум, — подвел я итог. — Ты не против, если я попробую ее разыскать? Лизу Мандельбаум-Штерн?
— Почему я должен быть против? Все это было так давно. Надеюсь, она еще жива. Я и сам бы с удовольствием с ней поговорил…
Я сделал вид, что не понял его намека.
Стоило мне подумать об Иерусалиме, как сразу вспомнилась Сабина в фиолетовом платье, ее гладкая кожа, обнаженные плечи, по-детски тонкие руки, которыми она неожиданно обнимала меня, нежная, как у младенца, щека, касающаяся моей. Иерусалим удивительно шел ей; мы были под стать друг другу, это походило на игру, возвышенную игру, которую она с удовольствием вела. Таинственность, слегка пугающая религиозная суматоха в святых местах Старого города и у Стены Плача, душная жара на Виа Долороза, Масличная гора, на которую невозможно теперь подняться из-за града камней, швыряемых арабами, и, конечно, те семь холмов, которые мы видели из окна вагона, когда возвращались в город, — вот декорации, внутри которых передвигалась Сабина, не зная gêne, как опытная трагическая актриса со старинной гравюры.