Выбрать главу

— Отпустили? — спрашивал дядин голос за дверью. Тяжелый, чужой голос.

— Отпустили…

Павел Теребов ответил тихо, робко, и волна сочувствия и жалости к нему захлестнула девочку. «Эх, струнка!» — вспомнила она, увидела сухие, разом побелевшие губы дядя Паши, его безвольно повисшие, с твердыми огрубевшими ладонями руки, ставшие вдруг слабыми, беззащитными глаза в припухлых веках. Увидела дядю Пашу, потрясавшего за столом этими руками. «Вот они, свидетели мои! Чистый я. Я работал, я искупил вину. Мозоли трудовые от кирки, от лопаты, седина от дум моих горьких… вот свидетели!» И увидела Верка Леню, как он мучительно разглядывал стоптанные валенки, как он, зажав рот, выбежал из избы.

Горло у Верки перехватило — дышать нечем.

— Где твой партийный билет, Павел Теребов? — Дядя пристукнул по столу. Звякнула на подносе чашка.

Слышно, что дядя Паша опустился на лавку у стены. Забулькало вино в стакан.

— Ты, родич, мне трибунала не устраивай. Ты вникни, каким я колхоз принял после войны. Сейчас лиха нет. А в те годы! Ни одежи, ни обутки, на людях. Коровами пахали, на столе хлеба по месяцам не было, одна картошка! Попрекать теперь легко. Критиков и тогда доставало, один Родион Потапов чего стоил. С его голоса твои речи, Николай Иванович.

— Хватит! — крикнул дядя. — Разжалобить хочешь, добреньких ищешь? Не выйдет! Ты коммунистом был. Был… слово какое — «был»! По тебе народ о партии судил, а ты? Кто хлеб колхозный от государства скрыл, кто лес разбазарил и… и пропил? Ты! Вот и держи ответ — ты! Да с кем ты хлебом не поделился? — на сдавленный шепот перешел Николай Иванович. — Что, в разоренной Белоруссии, на Псковщине или в Орловщине, где война огнем все спалила, краше жили? Не выстоял ты. А отступать куда легче, нечем отданное брать обратно… Не трогай бутылку! Убери ее, Катя.

Водворилось молчание — гнетущее, натянутое.

— Я тебя понимаю, Николай Иванович, отчего ты меня понять не хочешь? Не прежний я… Я думал, я работал! Меня государство простило. Ты по-родственному отнесись.

— Я по-родственному, — жестко звучал за стеной голос дяди. — Видеть тебя не могу.

…Верка сидела у окна. Она то зажимала уши ладонями, то, будто спохватывалась, бралась за ручку. Она торопилась. Строчки налезали одна на другую, перо брызгало и сажало кляксы. Она спешила, словно боялась, что не достанет у ней сил на дело, на которое решилась.

Голова горела, слезы душили.

«Несправедливо это, дядечка, — шмыгнула она распухшим носом и пугливо озиралась назад. — Невеликодушно и жестоко. К Лене папа вернулся. Понимаете вы это слово или забыли — „папа“? Я от своего отца отказывалась, словечком не проговорилась, чтобы вас не огорчать, поберечь вас… Я для вас — все-все. А вы? Учили быть доброй, справедливой. А сам вы? Вы же хотите у Лени отца отобрать… да, да! И отца вы своего не помните: я ж вижу ваше отношение к Домне. Вы не Домну, вы дядю Пашу гоните, а он и без того несчастный: я видела, как у дяди Паши глаза тоскуют».

Верка всхлипывала.

Ожил бронзовый солдат, опустил девочку наземь — ты большая уже.

А земля, оказывается, может быть холодной, и зябко Верке, ежится она, и перо торопится, сажает кляксы.

«Уеду… — думала Верка. — С тетей. Далеко-далеко на юг. Туда, где синие горы, где теплое море. И будем жить без вас. Потому что тетю вы нисколько не жалеете, постоянно расстраиваете. И не буду я вам подшивать свежие подворотнички к старому вашему армейскому кителю, и носки стирайте сами… Потому что мой отец Петр Шереметьев нашелся. Он заберет меня к себе. Он всех мне роднее — вы это говорили!»

— Все равно уеду, — твердила она про себя, точно возражал ей кто-то, стоя за спиной, и поэтому она испуганно озиралась. — Тетю вы провели. Обещал, дядечка, что будет как дача? А на деле что получилось? Не спи тетя до полуночи, жди вас с собраний! Это — дача? Покой дорогой? С Родионом Ивановичем вы ссоритесь, а еще с кем — я уж и не знаю. Почему вы не такой, как все?

Мороз наклеил на стекла окна прозрачные льдистые звезды и лапчатые листья. По краям стекол изморозь толще, зеленовато-синяя на просвет, густо опушена инеем.

Похоже: изба вместе со всей деревней, с белыми березами и амбарами, гумнами чудесной силой перенеслась в сказочный мир, где светятся призрачно ледяные травы, где мерцают незнакомые звезды…

Он, этот дивный и спокойный мир, рядом — за порогом. Весь-то труд — переступить порог, и очутишься в тишине и покое, где ни забот, ни тревог, только белые снега, небо с льдистыми звездами и дивные в своей красоте травы.