— Нет, мастер, — пробормотали ученики.
— Конечно, я сделал не то. А теперь... — Кузнец высоко поднял руку, начал бить по венцу короткими точными ударами, и наковальня музыкально зазвенела. — А вот теперь правильно. Ухо должно быть настороже, как и глаз, а молоток держите вот так. Он должен звенеть, как струны лучшего арфиста... А теперь принесите золотую змею, что я сделал вчера, и приготовьте припой, потому что царица Аахмес пойдёт в этом венце в процессии Хеб-Седа и Царская кобра[19] должна гордо вздыматься над её лбом.
В бесплодной долине за холмами трое художников работали бок о бок в подземных покоях строившейся долгие годы гробницы фараона. Мерцающий свет факелов оживлял близкое к завершению изображение похоронной процессии.
— Царевна Хатшепсут, — сказал один другому, любовно покрывая чёрным волосы грациозной женской фигурки. — Я слышал, что она самая красивая из живущих женщин. Мне говорили, что её волосы чернее ночного неба, её губы цвета алой сальвии[20], а её плоть из чистого золота.
— Лучше бы ты не мечтал о царевне, а думал о своём художестве, — оборвал другой. — Царевны не для таких, как ты.
— Разве это преступление — просто думать о ней? Люди могут думать о богинях. Я буду думать о царевне.
— Что до меня, то я, пожалуй, не стал бы думать о том, что выше моего понимания, — вставил третий художник, мрачно нанося завершающие мазки на глаз одной из фигур. — Кстати, вовсе она не красавица. Мне сказал знающий человек, что она такая же невзрачная, как моя жена.
— Пусть Амон задушит твою невзрачную жену, у которой полно бородавок и дурной язык. Не смей упоминать её имя рядом с...
— Тихо! Тихо! — раздался голос десятника из соседнего зала. Он с хмурым видом появился в проёме и окинул критическим взглядом стены. Внезапно он мертвенно побледнел. — Что вы наделали, дураки! — хрипло завопил он. — Вы закончили картину... не осталось ни одной нераскрашенной ладони, ни клочка невызолоченного на царском саркофаге! О боги, да смилуется над нами Осирис!
Перепуганные художники уставились друг на друга, а потом побросали свои палитры и рухнули на колени, а десятник, шатаясь, заковылял вон из зала, в чернильную тьму лестницы, ведущей к свету дня, чтобы найти на другой стороне долины жреца и объяснить ему, что произошла ужасная ошибка, что они нечаянно закончили раскрашивать гробницу фараона и что это не значит, будто Добрый Бог уже готов умереть... ещё не готов, о боги, совсем не готов!
Так прошёл четвёртый день из оставшихся до Хеб-Седа, и третий, и второй, и всё это время барки богов ежечасно причаливали к храмовым причалам, а напряжённость нарастала и нарастала, пока не показалось, будто весь Египет затаил дыхание.
В залитое солнцем утро последнего дня перед началом тревога достигла наивысшего уровня. И воплощалась она не в любопытных толпах на берегу реки и не в суетящихся придворных во дворце, не в украшенных флагами храмах погрузившихся в ожидание Фив, но в одинокой фигуре скорохода, неподвижно сидевшего на западном берегу Нила недалеко от города и напряжённо смотревшего на юг, вниз по реке. Только одно из удивительных и неописуемых тростниковых капищ всё ещё пустовало. Барка Нехбет[21], богини-коршуна, всё ещё не прибыла с юга и уже опаздывала... зловеще опаздывала.
Скороход занял свой пост на рассвете. Теперь солнце стояло высоко, а он всё ещё ждал. Его босые ступни погрузились в свежий ил, его белая туника колебалась над бронзовыми мускулистыми ногами. Поблизости от него бурлила жизнь — квакали лягушки, коршуны с криками парили в ясном небе, играла рыба. Вода неслась мощным потоком, негромко шуршали стебли папируса. Время от времени остроносые рыбачьи лодки, украшенные гирляндами цветов, полные крестьян и их крикливых детей, проплывали по течению мимо него, направляясь в Фивы на завтрашнее торжество. Скороход был неподвижен. Ею подкрашенные глаза, в которых отражалось взволнованное ожидание, были направлены на отдалённую излучину реки и слезились от ослепляющей речной ряби, поэтому он не сразу признал блеск настоящего золота, который так долго ожидал.
19
21