Малышу должен был понравиться Крейслер.
Робсон ворвётся почти без вещей, как всегда, налегке, – простуженный, осунувшийся, немного отчуждённый, – во время ночного чаепития на штерновской кухне мужчины будут странно молчаливы, и только Элка шумно деятельна, как-то совсем по-взрослому, будто ей и дела нет до мужских разборок, – её дело – вовремя дать грудь и сменить пелёнки.
Под утро Робсон поднимется к себе, а Штерн вздохнёт с облегчением, нашарит лохматые тапки, выключит свет, – сонная Элка рядом, дышит в ключицу, кроватка с мальчиком в углу.
Мальчик успокаивался при первых звуках скрипки. Элка где-то носилась, – растрепанная, в драных ливайсах, – Штерн предпочитал не спрашивать, по хлопку входной двери он определял, что произойдёт дальше, – идеальный слух не подводил, – она опять летала. Со второго на пятый она взлетала как на качелях, и синие тени пролегали под глазами, – Штерн, миленький, спать, – бормотала она и поворачивалась спиной, и кротко вздыхала, как сытая кошка, дышала негой и теплом, чужим теплом, – почему бы тебе не остаться там? – спросил он в спину, но ответа не последовало, – она спала как убитая, или делала вид, что спит.
Понимаешь, Штерн, здесь никому не нужен джаз, – он вне закона, – Элка затягивалась сигаретой, судорожно давила окурок в пепельнице, – иное дело классика. Она будто играла в какую-то игру, притворяясь взрослой, и повторяла чьи-то слова, смахивая отросшую чёлку со щеки, – она всегда играла, – в первую любовь, в роковую любовь, в чудесную игру – «Элка – будущая мать», «Элка купает Фила» – наверное, только там, наверху, она была настоящей, – плачущей, смеющейся, счастливой, несчастной, – Штерн кивал, но голова его была занята другим, – он понимал, что разлука с маленьким Робсоном неизбежна, понимал всё более явно и отодвигал эту мысль куда-то на задворки.
Мальчик жил на два дома, но засыпал у него, вначале в кроватке, потом рядом, на старом топчане, – странное дело, он называл его, как и Элка, Штерн, – только без буквы «ша» и «эр», – Стэн, – сказку, – командовал он и вытягивался в постели, шевеля пальчиками ног, – вытягивался и вновь сворачивался калачиком, и, насупившись, терзал его, штернов, палец, – короткая, Стэн, – недовольно извещал Фил, – он любил длинные сказки, непременно с хорошим концом, чтобы все оставались счастливы, жених и невеста, и старик со старухой, и три поросёнка, и Иванушка-дурачок, и Штерн послушно продолжал, – вторую серию, третью, тридцать третью, пока мальчик не отпускал его руку, – никто не протестовал, – Элка выясняла отношения на пятом, – гоняла крашеных лахудр, неопасных, но нескончаемых, как непреложное доказательство жизни, – бушевала, замыкалась, вновь улетала, возвращения становились болезненными для всех, – дом на втором этаже по-прежнему существовал, но на пятом была жизнь, – мучительная, рваной синусоидой, с ломкой, ремиссией, обманчивым затишьем.
Так будет лучше, Штерн, – для нас всех будет лучше, – едва решение принимается, всё устраивается само собой, по инерции, – она носилась с документами, оформляла, подмазывала, где надо, будто всю жизнь только этим и занималась, будто там, в стране мыслимых и немыслимых возможностей, Робсон утихомирится и станет законопослушным и респектабельным, а она, Элка Горовиц, наконец, обретёт душевное равновесие и почву под ногами. А джаз? Что джаз? Ты что, не понимаешь? Здесь ничего не будет, мы все погибнем, как Борух, как Курочкин и джаза не будет, здесь ничего не будет, Штерн…
***
Отъезд походил на нескончаемый джем-сейшн. Народ толпился, кучковался, – на пятом, на втором, – в пролётах между третьм и четвёртым, слышна была английская речь, грохот посуды, чей-то писк, визг трубы, – будто вернулись добрые старые времена, – на ступеньках раскачивался в дым пьяный чех Яничек, он щекотал хохочущего Фила, взлетающего вверх-вниз со спущенными лямками комбинезона, – кто-то с четвертого грозился вызвать милицию, и вызвал таки, – участковый, низкорослый, с пшеничными кустиками бровей и птичьим носом в бисеринках пота, помялся для приличия с грозным видом, но быстро ретировался, – он любил «Писняров» и песню про Вологду, и понятия не имел, кто такие Эндрю Хилл, Сэсил Тэйлор или Арчи Шепп, – здесь всё было чужое, чуждое, нерусское какое-то, и всё-таки русское, – здесь наливали, шумели, плакали, и если бы ещё кто-то кому-то дал в морду, но нет, они как будто не пьянели, – всё же здесь распоряжалось иное ведомство, из тех, что снуют неприметно, в штатском, – их никто не вызывает, они появляются сами, сливаются с толпой, – послушай, дружище, – завтра, завтра здесь будет тихо, веришь? – Робсон огромными ручищами обнимал участкового и провожал к выходу, передавая кому-то косяк, пожимая пять через голову, – но прежде он успевал очаровать, влюбить его в себя, – вот так со всеми, – рыдала Элка у Штерна на груди, – так со всеми, – все любят Робсона, а он – только джаз. Подтягивались околобогемные типчики, промышляющие фарцой, в велюре и вельвете, в рубчик и ёлочку, на чехословацкой и гэдээровской платформе, – малознакомые чувихи, – долговязые девы, отважные боевые подруги, – натурщицы, манекенщицы, балерины, продавщицы и просто отзывчивые гёрлз, – они обнимали Робсона на пятом и плакали у Штерна на втором, – на третьем они успевали потискать перемазанного шоколадом Фила, обнять Алика, Сурика, Гурама, и помянуть Спинозу, завершившего свой полёт в прошлом году.