Что-то щёлкнуло в голове Дарёны, ярость ударом плётки обожгла лопатки, а дыхание сбилось, точно перехваченное и задавленное злой властной лапой. Ей были мерзки длинные, как грабли, ручищи князя, его жирные мясистые губы, которыми он тянулся к маминому лицу, его сытое пузо и лохматая борода. Девушка кинулась в кухню, взяла там у печки ухват и с ненавистью два раза вытянула им владыку по спине, крича:
«А ну, оставь матушку! Убери от неё руки, мразь похотливая!»
От ударов Вранокрыл свалился со стола, корчась и хромая. Его по-жабьи выпученные глаза, казалось, вот-вот лопнут и вытекут, как яйца.
«Стража! – зарычал он. – Взять девчонку!»
Железные руки охранников грубо смяли Дарёну, оттащив в угол. Попытки вырваться лишь причиняли боль тонкому девичьему телу, дыбой выкручивая суставы. Следующий приказ, наверное, мог оборвать жизнь Дарёны: её бы угнали на княжескую конюшню и запороли там до полусмерти, а потом четвертовали бы без суда и следствия. Мать, заголосив, кинулась в ноги Вранокрылу, униженно ползала по полу и цеплялась за полы кафтана владыки… Её тёмные с серебром косы выбились из-под повойника [1]и атласными змеями разметались у расшитых цветами и жар-птицами сафьяновых сапог князя. Она была готова добровольно ему отдаться, лишь бы сохранить Дарёне жизнь. От одной мысли о том, что чистого и прекрасного, вдовьи-непорочного тела матери коснутся ручищи Вранокрыла, Дарёну замутило и едва не вырвало. Но она ничего не могла сделать: её держали стражники.
Покряхтев, князь выпрямился, держась за поясницу. Грубо отпихнув мать, которая с мольбой в жертвенно-прекрасных глазах протягивала к нему руки, он гавкнул ей:
«Ступай в спальню!»
Дальнейшее в памяти Дарёны было затянуто сизой дымкой боли. Она не ценила свою жизнь так высоко, чтобы позволять матери оплачивать её своей честью, но что свершилось – то свершилось. Уходя, князь бросил Дарёне:
«Чтоб к утру духу твоего здесь не было».
Растрёпанные косы разметались по измятым подушкам. Серебро седины в них было столь жестоко поругано и осквернено, что Дарёна не знала, сколько мать ещё проживёт с таким позором… Душа онемела и замерла, застыла в холодную гранитную глыбу, и только где-то в глубине тлел уголёк ненависти… С этих пор даже мысль о близости с мужчиной вызывала в ней дурноту.
Наутро за ней пришли от князя: тот желал удостовериться, что она покинула родные места. Дрожащие руки матери сунули ей дорожный узелок с пирогами и сухарями, да флягу с водой. Дарёна даже не смогла посмотреть ей в глаза на прощание: перед её мысленным взглядом навсегда застыла эта блестящая плёнка слёз, это жертвенное страдание, с которым мать смотрела на владыку. Мамины глаза… Тёмные, как у лани, большие и влажные. Такими Дарёна их запомнила.
Бескрайняя, прекрасная и радостная в своём летнем наряде земля лежала перед ней: куда хочешь, туда и иди. А куда ей, сироте, идти? Сердце рвалось домой, ныло и маялось, тревожилось за мать. Ничем не помочь, не защитить, не обнять, не утешить, не согреть… Серая тоска и обречённость реяла в небе, предрекая горький исход. Где-то вдали, в зябкой дымке будущего, мерещился девушке одинокий надгробный голбец [2]посреди колышущихся трав, и душа молчаливо и бесслёзно рыдала.
Семь дней под открытым небом – и она дошла до города, небольшого, но суетливого, щеголяющего кружевом резьбы на окнах теремов, с яблоневыми садами и петушками на коньках крыш. Порасспросив людей, она узнала, что это Гудок – к югу от Зимграда. Бродя по деревянным мостовым, зашла на базар, глазела на скоморохов. Деньги, что дала ей в дорогу мать, Дарёна ещё не успела потратить: они позвякивали в кошелёчке, крепко привязанном к поясу. Что купить? Урчащий живот просил калача, а забота о будущем, отягощавшая её мысли всю дорогу, призывала к осмотрительности. Как же ей быть дальше? Может, наняться куда-то в работницы? Готовить, стирать, шить Дарёна умела. Знала она грамоту и счёт, а ещё играла на домре и дудке. Насмотревшись на уличных актёров, дававших шуточное представление на базаре, она так увлеклась, что ей подумалось: а почему бы, собственно, и нет? Легко и весело, а кругом смеющийся народ, подгулявший, щедрый. В музыкальном ряду она облюбовала новенькую красивую домру, но пышноусый торговец с острыми волчьим глазами заломил за неё «кусачую» цену: девушке пришлось бы отдать за инструмент почти все свои деньги. Раздираемая сомнениями, она отошла от прилавка.
«Красавица, домрами интересуешься? – раздалось вдруг. – Бери у меня, дёшево отдам!»
Босой оборванный старичок в соломенной шляпе, с красным носом, плутовато-хмельными глазами и грязновато-белой бородой, сжимал за гриф сухонькой дрожащей рукой почти новый инструмент, лишь слегка поцарапанный кое-где. Дарёна проверила: струны в порядке, а царапины на корпусе – невелика беда. Замазать воском или залить смолой – и все дела. Хозяину домры, судя по его виду, нужны были средства на опохмел… Цену он запросил и правда невысокую – втрое дешевле, чем усатый торговец за прилавком. Опробовав инструмент, Дарёна раскошелилась и отсчитала в подрагивавшую старческую ладонь пять серебряных монет из двадцати, что у неё с собой были.
Толкаясь в базарной толпе, Дарёна увлеклась до головокружения и – увы – зазевалась. Соблазнившись румяными маковыми крендельками на меду, она попросила отпустить ей одну связочку, хвать – а кошелёк срезали. Она даже не почувствовала и не заметила… На поясе болтался только обрезок шнурка, на котором висели её деньги. У Дарёны вырвалось ругательство, не очень-то приличествовавшее девушке, но о приличиях ей сейчас хотелось думать меньше всего. Хорошо, хоть домру успела купить… Похоже, применять инструмент для заработка ей придётся раньше, чем она рассчитывала.
Но всё оказалось не так-то просто. Облюбовав бойкое местечко на базарной площади, Дарёна принялась играть, однако продолжалось её выступление не слишком долго. К ней подошли какие-то молодцеватые ребята в ярких рубашках, щегольских сапогах «гармошечкой» и с кучерявыми чубами.
«Эй, босота балалаешная! – обратился к ней, небрежно пожёвывая соломинку, самый высокий и румяный парень с конопатыми щеками и лихо заломленной набекрень шапкой на льняных кудрях. – Ты пошто без спросу на нашем месте бренчишь?»
«Так откуда ж мне знать, что оно ваше? – резонно отвечала Дарёна. – На нём написано, что ль?»
Краснощёкий усмехнулся, переглянулся со своими товарищами.
«Ишь, какая сорочистая на язык, да только ума маловато. Ты, расщеколда, раз наше место заняла, то так и быть – играй, а половину заработка гони нам».
Неприятная струнка тревоги натянулась и зазвенела внутри, но Дарёна сдаваться не собиралась.
«С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? – храбрилась она, внутренне дрожа. – Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место – ваше?»
Светло-серые глаза щеголеватого молодца угрожающе округлились, пухлогубый жующий рот выплюнул соломинку и скривился в не предвещающем ничего хорошего выражении.
«Ты, хабалка, что – не чуешь, когда с тобой добром гутарят? – надвинулся парень на девушку, сдвигая шапку назад и повышая голос. – Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!»
Отступив на шаг, Дарёна еле сдерживалась, чтобы не закричать на всю площадь «помогите!» Её тело будто сковал панцирь напряжения, руки похолодели, но она стискивала зубы, не собираясь без боя отдавать своё добро. Неизвестно, чем бы кончилась эта перепалка, если бы не раздался голос – не то высокий мальчишечий, не то хрипловатый и ломкий девичий:
1
головной убор замужних женщин наподобие матерчатой шапочки или чепчика с завязками сзади, часто надевался под другой головной убор или повязывался сверху платком.
2
(также голубец) – надгробный памятник в форме избушки или схематической кровли на столбике, символизирует дом умершего.