Все хранили молчание, и Дерош начал свой рассказ.
«Как я уже говорил, по ночам я занимался; так было и в ту ночь. К двум часам всем, кроме часовых, полагается спать. Патрули делают обход постов беззвучно, всякий шум возбраняется. И вдруг мне послышался в галерее под моей каморкой гул шагов, потом будто кто-то открыл дверь, и она заскрипела. Я бросился к галерее, прислушался к тому, что там происходит, и негромко позвал часового. В ответ молчание. Немедля разбудив канониров, я кое-как напялил мундир, выхватил саблю из ножен и побежал в галерею. Когда мы, человек тридцать, добежали до круглой площадки в самом ее центре, наши фонари осветили пруссаков — нашелся предатель, который отпер им потерну. Они шли беспорядочной толпой и, увидев нас, успели сделать несколько выстрелов, которые отдались чудовищным грохотом под этими нависшими сводами.
Теперь мы оказались лицом к лицу — нападающие, которые все прибывали, и защитники, тоже продолжавшие сбегаться в галерею, где было уже не повернуться; правда, противников покамест еще разделяла узкая полоса, шагов в восемь, не больше, но никто и не думал ступить на нее — так потрясены были застигнутые врасплох французы и ошеломлены не ожидавшие отпора пруссаки.
Но замешательство длилось недолго. Площадку озарял свет нескольких факелов и фонарей, повешенных канонирами на стены, и вот завязалось некое подобие древней битвы. Я стоял напротив высоченного прусского сержанта, на его мундире красовалось множество шевронов и медалей, за плечами висело ружье, но в такой давке он и пошевелить им не мог — эти подробности, увы, врезались мне в память. Быть может, сержант не помышлял о сопротивлении, но я бросился на него и вонзил саблю в это мужественное сердце; глаза его вылезли из орбит, кулаки судорожно сжались, и моя жертва рухнула на руки стоявших сзади солдат.
Больше я ничего не помню, знаю только, что был весь в крови, когда очутился на первом дворе; пруссаков вытеснили из потерны и пушечным огнем отогнали на прежние позиции»[214].
Дерош кончил, все долго молчали, потом заговорили о чем-то другом. Какое горестное и вместе поучительное зрелище для человека, склонного к размышлению, являли собой лица этих воинов, омраченные рассказом о столь как будто непримечательном происшествии! И тут всякому стало бы ясно, какова она, цена жизни человека, даже если он — немец… об этом, доктор, красноречиво свидетельствовали смятенные взоры тех, чье ремесло — убийство.
— Не спорю, — ответил несколько смущенный доктор, — кровь человека громко вопиет, где бы ее ни пролили, и все-таки Дерош не совершил ничего дурного, он просто защищался.
— Как знать?.. — негромко произнес Артур.
— Вот вы, доктор, говорили о сделках с совестью, ну а не кажется ли вам, что гибель сержанта смахивает на убийство? Разве так уж несомненно, что пруссак убил бы Дероша?
— Но ведь на войне всегда так!
— Что ж, вы правы, на войне всегда так. Вы убиваете человека, до него шагов триста, кругом тьма, он вас не видит, не знает; или он стоит перед вами, вы его закалываете, в глазах у вас ярость, хотя никакой ненависти вы к нему не питаете, но такая вот мыслишка насчет войны не только утешает, она вас возвеличивает! И все это творят народы, исповедующие веру Христову!
Итак, слушатели по-разному отнеслись к тому, что приключилось с Дерошем. А потом все отправились спать. И первый позабыл об этой зловещей истории наш поручик, потому что из отведенной ему комнатушки видел в просвете между купами деревьев некое окно в трактире «Дракон», озаренное мерцанием ночника. Там спала та, что стала его судьбой. Когда среди ночи его будили шаги патрулей или перекличка часовых, Дерош всякий раз думал, что, случись сейчас тревога, он уже не сможет так самозабвенно броситься навстречу опасности, в его душе будет место и сожалению, и боязни. Наутро еще не сыграли зорю, а дежурный капитан уже отворил ему ворота, и Дерош присоединился к дорогим своим спутницам, которые, поджидая его, прогуливались вдоль наружных рвов. Я проводил их до Нейгоффена, потому что гражданскую церемонию брака они хотели совершить в Гагенау, а уж потом вернуться в Мец и там обвенчаться в церкви.
Брат Эмилии, Вильгельм, встретил Дероша довольно приветливо. Порою будущие свойственники вглядывались друг в друга с каким-то неослабным вниманием. Вильгельм был невысок ростом, но хорошо сложен. Его белокурые волосы уже сильно поредели, словно молодой человек изнурял себя усердными занятиями или невеселыми думами; он носил синие очки, ссылаясь на слабость зрения и на то, что свет, даже и тусклый, режет ему глаза. Дерош привез с собою связку документов, молодой юрист изучил каждый в отдельности, потом, в свою очередь, достал кипу семейных бумаг и стал настаивать, чтобы Дерош их прочитал, но тот был доверчив, влюблен и бескорыстен и не пожелал ни во что вникать. Такое поведение пришлось, видимо, по душе Вильгельму, он начал брать Дероша под руку, предлагал лучшую свою трубку, водил по друзьям.
214